…После выстрела студента Леонида Каннегисера, прогремевшего на Александровской площади 30 августа минувшего года, тринадцатилетний Боря Ивлинский, на уроке истории (проходили Римскую империю) вызванный к доске, попеременно бледнея и краснея, с жаром рассказывал о смертоносном ударе Брута. Те ученики, за выражением лиц которых внимательно следил во время ответа Бориса Алексей Данилович, не обратили ни на что внимания: крепко прививаемые им категории мышления не включали эмоциональных ассоциаций такого рода. Непонятная горячность Явлинского в рассказе о каком-то несчастном Цезаре (провались он пропадом — кому он нужен!) была подсознательно воспринята ими как «буржуйские штучки» вроде аханья над дурацкими картинами давным-давно померших художников, рисовавших всяких там «святых», хотя никакого Бога нет, а все попы — паразиты, дурманящие народ опиумом, чтобы отвлекать от классовой борьбы. Вдумываться в эти «штучки» никому не приходило в голову.
Когда взволнованный, тяжело дышащий Борис сел за парту, из нее что-то выпало — видимо, от неловкого движения. Это была книга небольшого формата, обернутая в бумагу.
— Вы читали на уроке, Ивлинский.
— Нет, я не читал, Алексей Данилович! Она просто выпала из сумки… — удивленно ответил мальчик.
— В довершение ко всему Вы мне лжете. Ваш ответ, демонстрирующий прекрасное знание пройденного материала, к сожалению, не соответствует вашему недопустимому поведению. Зайдите ко мне сразу после уроков.
Прозвенел звонок, и под смешок довольных тем, что директор задаст задаваке Ивлинскому, Алексей Данилович вышел из класса.
— Вы меня вызывали, Алексей Данилович, — голос звучал подчеркнуто вежливо, а темно-карие открытые мальчишеские глаза смотрели на Алферова с неукротимой детской ненавистью.
— Присаживайтесь, Борис Прежде всего позвольте мне принести Вам извинения за несправедливое обвинение, которое я давеча вынужден был Вам предъявить.
Ненависть сменилась изумлением — на грани испуга.
— Вы извините меня?
— Д-да… конечно, Алексей Данилович… Но я… не понимаю.
— Надеюсь, что поймете. Именно поэтому мы разговариваем сейчас. Теперь ответьте — у Вас уже приготовлено какое-то оружие, не так ли?
— Да, «смитт и вессон». Старый, папин.
— Я не стану просить Вас отдать его мне. С меня довольно будет обещания, что Вы не станете осуществлять Вашего замысла.
— Я не могу дать такого слова, Алексей Данилович! — Мальчик гордо вскинул подбородок. — Я все продумал. Во все времена у всех жертвовавших собой людей были матери, бабушки, сестры — ведь в этом я не составляю исключения, не так ли? Значит, этот вопрос решен до меня. Я жалею только об одном — что Ленин в Москве. Каннегисер казнил Урицкого, пожертвовав собой. Я убью Зиновьева. Вслед за мной кто-нибудь убьет Троцкого. Ведь для того чтобы обессилить гидру, ее необходимо обезглавить! Это мне слишком ясно, чтобы я мог думать о тех, кто мне дорог, об их горе.
— Вы не все обдумали, Борис. Обезглавить гидру — это действительно самый надежный способ ее обессилить, Вы правы. Вы думаете, что я буду говорить Вам о том, что Вы слишком молоды, чтобы жертвовать собой? Нет. Алтарь освобождения отечества многократно принимал как жертву жизни даже более юные, чем Ваша.. Вы думаете не о славе для себя, а о горе, которое решились причинить родным, — это также хорошо говорит о Вас. И тем не менее я повторю свою просьбу: обещайте, что оставите Ваш замысел.
— Я не понимаю Вас! Алексей Данилович, я Вас совсем не понимаю!
— Мы имеем сейчас возможность отрубить гидре головы, Борис. Но мы не имеем на это морального права
— Отчего?
— Оттого, что за каждую голову гидры мы заплатим не своими головами, точнее — не только своими головами, а десятками тысяч жизней других людей — детей, стариков, женщин… Сотни семей белых офицеров находятся сейчас в Москве и Петрограде. Имеем ли мы право платить за жизнь Зиновьева, Ленина или Сталина детскими жизнями, отвечайте, Борис! Я, кажется, познакомил Вас в курсе античной истории с понятием «заложники»… Для такого количества заложников не может хватить тюрем, да тюрьмы и не нужны. Отвечайте, Борис, имеем ли мы это право?
— Нет. Но наверное ли это так?
— Обещайте мне, что Вы оставите свой план до тех пор, покуда не убедитесь, что я не прав, — то есть если за смертью Урицкого не последует массовых убийств.
— Обещаю, Алексей Данилович.
А потом началось воплощение фантастического невозможного кошмара…
…Шептались о последовавших за покушением на Ленина жутковатых шествиях по Москве людей, одетых в черную кожу с головы до ног. Люди несли черные шесты с черными полотнищами, на которых кроваво красными буквами горело слово «террор»… Это было заглавием из чудовищных страниц истории Октябрьского переворота…
«ТЕРРОР».
«КРАСНЫЙ МАССОВЫЙ РЕВОЛЮЦИОННЫЙ ТЕРРОР».
ЛЕНИН ПИСАЛ В ТЕ ДНИ ЗИНОВЬЕВУ:
«ТОЛЬКО СЕГОДНЯ МЫ УСЛЫШАЛИ В ЦК, ЧТО В ПИТЕРЕ РАБОЧИЕ ХОТЕЛИ ОТВЕТИТЬ НА УБИЙСТВО ВОЛОДАРСКОГО МАССОВЫМ ТЕРРОРОМ И ЧТО ВЫ (НЕ ВЫ ЛИЧНО, А ПИТЕРСКИЕ ЦЕКИСТЫ ИЛИ ПЕКИСТЫ) УДЕРЖАЛИ.
ПРОТЕСТУЮ РЕШИТЕЛЬНО!
МЫ КОМПРОМЕТИРУЕМ СЕБЯ: ГЮЗИМ ДАЖЕ В РЕЗОЛЮЦИЯХ СОВДЕПА МАССОВЫМ ТЕРРОРОМ, А КОГДА ДОХОДИТ АО ДЕЛА, ТОРМОЗИМ РЕВОЛЮЦИОННУЮ ИНИЦИАТИВУ МАСС ВПОЛНЕ ПРАВИЛЬНУЮ. ЭТО НЕ-ВОЗ-МОЖ-НО!
ТЕРРОРИСТЫ БУДУТ СЧИТАТЬ НАС ТРЯПКАМИ, ВРЕМЯ АРХИ ВОЕННОЕ. НАДО ПООЩРЯТЬ ЭНЕРГИЮ И МАССОВИДНОСТЬ ТЕРРОРА, ОСОБЕННО В ПИТЕРЕ, ПРИМЕР КОЕГО РЕШАЕТ»
[45]
.
Самым страшным было то, что предугадать, чей черед придет следующим, было невозможно.
И в эту полную скрытого ужаса голодную зиму, с чувством вызванного собственным бессилием тяжелого отчаяния в душе, незаметно для себя взрослел Борис Ивлинский.
Незаметно… Трудно заметить, что ты взрослеешь, когда все вокруг унизительно говорит тебе о твоем детском бессилии… Когда твое место — изрезанная ножиком крышка парты, твое дело — потрепанные страницы учебников: зубри спряжения и держи язык за зубами — а на что ты еще имеешь право, если знаешь, что ты — не защита для мамы, бабушки и сестры Кати, а поэтому делай вид, будто этого не понимаешь. Вокруг тебя смерть, а твое унизительное детское место — за партой, и не потому, что ты боишься или не способен на иное, а потому, что ты не знаешь как… Борис Ивлинский взрослел, проходя зимой 1918 — 19 года через недетское отчаяние бессилия.
Бессилие… А в этом очень усталом молодом человеке, в котором угадывался почти сверстник, было не бессилие, а сопричастность силе, и Борис понял природу этой силы… Значит, Алексей Данилович… Взгляд ученика встретился с рассеянно скользящим по классу взглядом директора.
С Алферовым редко случалось так, чтобы, объясняя новый материал, он думал при этом не о том, что говорил, контролируя тем самым, достаточно ли доступно и убедительно идет ход мыслей, а о чем-то другом. Но в этот раз именно так и выходило: рассказывая о смене Капетингов Валуа, он думал не о том, как воспримут его рассказ сидящие перед ним дети, он просто думал об этих детях тринадцати-четырнадцати лет… Вот они — тридцать два человека, седьмая группа «А». Тридцать два человека, которым надо во что бы то ни стало дать хотя бы какие-то знания… Но как это сделать? Какой учебный план может быть пригоден, когда половина класса до двенадцати лет училась в гимназиях, а половина только в эту зиму с грехом пополам разобралась в элементарных правилах грамматики и решительно не имеет понятия о евклидовой геометрии? А полученные инструкции гласят, что все дети должны заниматься по одной программе, и если разбить группу на подгруппы по степени подготовленности, это привлечет к школе крайне нежелательное внимание… Допустить этого нельзя — школа является надежной явкой. Теперь, может быть, ждать осталось недолго — очень может быть, что недолго. Но в течение всего истекающего учебного года сознание педагогического долга заставляло Алексея Даниловича постоянно искать выхода из создавшегося положения. Приходилось вместе с другими учителями лавировать, строить уроки так, чтобы бывшие гимназисты и гимназистки все же получали что-то, но при этом постоянно разжевывая это «что-то» для детей, подготовка которых не позволяла им схватывать на лету… Последнее было крайне трудным, причем не из-за отсутствия способностей, а из-за какого-то странного психического «вывиха» в сознании этих детей. Алферов задался целью развить их интеллект, дать более усложненный взгляд на вещи, который, пожалуй, только и мог явиться противоядием от привитой им системы мировоззрения. Однако противоядие не воспринималось именно в силу этого «вывиха». Почему эти достаточно способные дети словно подсознательно не хотят впускать в себя ничего, что могло бы изменить их заданность?