— Да ты, Алешка, ничего не понимаешь, — дергая корнета, чтобы он сел, возмутился облитый сосед.
— Он ничего не понимает в интегралах?! — бросился на защиту Quel-Кошмара вихрастый вольноопределяющийся, состояние которого, очевидно, позволило ему выделить из всего прозвучавшего только «не понимаешь» и «интеграл». — Да мы учились вместе — у него всегда пять по математике было!
— Это свинство, Ржевский, Блока читал весь интеллигентный Петербург, а ты берешь на себя смелость утверждать, что, видите ли, плохо!
— Да Рукавишникова читать надо, Рукавишникова!! Или вот, тоже хорошо: «Влачились змеи по уступам, Угрюмый рос чертополох! — заорал розовощекий вольноопределяющийся Иванов, отбивая такт стаканом по столу. — И над красивым! женским! трупом! Рыдал! безумный! ск-скоморох!»
— Черт, да отдай ты мой стакан!
— Да погоди ты… Вот еще… «О кот, блуждающий по крыше! Твои м-мечты во мне поют!» Рукавишникова читать надо, а не Блока!!
— Нет, господа, если принимать тезис о нравственной ответственности искусства, то Блок…
— ГОСПОДА, А КАК ЖЕ «ДВЕНАДЦАТЬ»?!!
— Да он просто кровавая сволочь!
— Как Вы смели это сказать, Орлов?!
— Господа, поэт имеет право…
— Черт возьми, Гнедич, что вы себе позволяете?!
— От этого недалеко до большевизма!!
— Я не в Вас швырял, черт возьми! Так это меня — в симпатиях к большевизму!?!
— Да!!!
— Мне плевать, что не в меня. Это — оскорбление действием, Вы мне ответите!!
— Поэт нейтрален!!
— Рукавишникова!
— Это нейтральность?! В Святую Русь — пулей — нейтральность?!
— Да пусти же!
— Пр-равильно!!
— …Традиции российского гуманизма…
— …Да — подлость! Подлость!
— …Рукавишникова!
— Я ему покажу столы опрокидывать!
— Пусти!!
— Слушай, Ржевский, а ну их к черту!
— Господи, хорошо-то как, — привалившись к дверному косяку, произнес Сережа, глубоко вдыхая морозный ночной воздух. — Ты только взгляни, Чернецкой!
— Снег скрипит… — Женя пробежал несколько шагов по двору и, качнувшись, остановился, схватясь рукой за ворота. — Скрипит и сверкает… сам… изнутри…
— Сейчас бы на лыжи… Далеко-далеко… в леса финских колдунов. — Сережа слетел с крыльца и, не добежав до Жени, споткнулся и с размаху со снежными брызгами въехал рукой и коленом в снег. — А он пушистый как пух! Пуховая постель!
— Вставай!
— Не хочу! Я хочу… спать на зимней постели! — Сережа упал спиной в пушистый сверкающий снег — лицом в ослепительно черное, усыпанное плывущими звездами небо. — Господи, Господи Боже мой… Женька… Женька… какие звезды! Стоя — не видно, надо — так…
— А это мысль! — Женя, раскинув в стороны руки, упал рядом с Сережей в снег и звонко, счастливо засмеялся. — Больше ничего не надо — снег и небо… Эта чернота — сияет… Черный огонь, в котором плавают звезды… Сережка, я лечу…
— J'ai tendu des cordes de clocher a clocher, des guirlandes de fenidxe a feniktre, des chaones d'or d'utoile a utoile, et je danse
[34]
… А все-таки скотина Вы, подпоручик.
— Чем, собственно, обязан?
— А где Вы были раньше? Мне не хватало Вас… как самого себя. Всегда не хватало.
— А почему — я? Почему я должен был Вас разыскивать? Почему Вы меня сами не изволили обнаружить за восемнадцать лет?
— Это где это, позвольте поинтересоваться, я должен был Вас обнаруживать?
— Первопрестольная не так велика. А я, так же, кстати, как и Вы, прожил в ней большую часть жизни. Во всяком случае — до девяти лет и с тринадцати — до революции.
— То-то и оно! А где вы, подпоручик, околачивались с девяти до тринадцати? Извольте объясниться!
— А нигде, — в Женином смехе прозвучала горечь. — Ржевский, самое смешное в том, что с девяти до тринадцати меня нигде не было.
— Слушай, а чего они там так шумят?
— Не знаю. Надо спросить — вон кто-то вышел. А что, собственно, за бедлам?
— Чернецкой?! — Вышедший из ресторана Ларионов с гневным изумлением воззрился на Женю. — Это Вы спрашиваете, что за бедлам?
— Ну да, очень шумно.
— Ну знаете… Мало того, что вы это заварили, а теперь черт знает в каком положении…
— А какова нынче Кассиопея… — созерцательно произнес Женя и с предупредительной любезностью прибавил: — Хотите посмотреть?
— Черт знает что!! — Ларионов хлопнул дверью.
— Решительно не понимаю, чем он остался недоволен.
— Кто ж их знает… И вообще мне надоело: шумят, ходят… Что за безобразие?
— Где бы найти такое место, чтоб там никто не ходил?
— На крыше!! — Сережа вскочил на ноги. — Чернецкой, полезли! Ставлю что угодно, что там мимо нас никто не будет ходить!
— Великолепно, полезли скорее!
— А чердак не заперт?
— Что мы, замок не собьем, что ли?
— Мать их… Слушай, а я не помню — в этой крыше вообще были чердачные окна? Как в банке с чернилами…
— Должны быть… Погоди… ага! — вон отсвечивает, я вижу… — Вытянув вперед руку, Женя осторожными, но быстрыми шагами приблизился к слабо мерцавшему в почти непроницаемой темноте чердака оконцу. — Осторожно, эти стропила, ох, явно дубовые.
— Высоко?
— Нет, я подтянусь… Ах ты, сволочь, заколочена!.. Есть! — Отшвырнув отодранную раму, Женя протиснулся через узкий проем и вылез на крышу. — Покой и воля! Ты был прав — ни одной двуногой сволочи с Блоком или без оного.
— А как насчет четвероногой? Твою мать! — Чуть не поскользнувшись на обледенелой черепице, Сережа уцепился за дощатую крышу чердачного окна и, поднявшись, уселся верхом на коньке и, привалясь спиной к кирпичной трубе, скрестил руки. — Лезь сюда.
— Четвероногая не умеет разговаривать, во всяком случае — о Блоке. — Женя, обогнув Сережу, влез на трубу и непринужденно, словно располагаясь в кресле, положил ногу на ногу.
— Слезь с трубы — ты похож на Гоголевского черта.
— Воображаешь, ты — на лермонтовского Демона? Тоже мне — Чайльд Гарольд. Кстати, о демонах — какое средневековое сочинение было самым известным?
— «Malleus maleficarum»
[35]
, — с достоинством и без запинки ответил Сережа, глядя на темнеющий вдали сосновый лес. — «Похвала глупости» Эразма Роттердамского была адресована Томасу Мору.