— Сколько ему было лет? — участливо спросила Елена.
Рыдван все потряхивало, иной раз колеса начинали елозить по льду, затем снова плюхали в грязь.
— Три годочка всего-то… — Настасья Матвеевна тихо плакала. — В эти годы жизнь детская — как былинка на ветру! Консилиум собрали. Круп либо дифтерит — мне даже и не говорили. Сказали — до утра не доживет, не мне, няньке, я вовсе плоха была с горя. По кроватке мечется, меня не узнает, а уж хрипы эти, в грудке, в горлышке, никогда мне не забыть этих хрипов! Ручки-то исхудали, все выпростались из рукавов рубашечки! Радость, счастье, сокровище мое, неужели ты уйдешь от меня?! Уйдешь!.. Нет, это невозможно, немыслимо!.. Разве могу я пережить тебя, шептала я, обливая слезами эти дорогие мне ручки. Разве нет спасения!.. Есть оно, есть… Спасение — одно милосердие Божие… Спаситель, Царица Небесная возвратят мне моего мальчика, возвратят, и снова он, здоровенький, весело улыбнется мне!..
Что уж там, мать Евдоксия едва ли могла бы счесть, сколько похожих историй довелось ей услышать. И не все из них были со счастливым концом, как судя по всему, эта. Редкая женщина не теряет хоть одного из детей. А тут, похоже, ребенок единственный. Однако ощущалась в рассказе Настасьи Матвеевны нечто непонятное. Сердце человеческое, покуда живо, затягивает самые жестокие свои раны. А тут — такой пыл, такая живость страдания! Ведь сын-то уж служит, стало быть, давно взрослый. Семейный уже, поди. Непонятно, что-то тут не так.
— Ох, матушка, в каком отчаяньи чувств упала я пред ликом Богородицы! Как молилась я о выздоровлении моего крошки, моего Кони! Никогда в жизни моей я так больше не молилась. И наконец странная слабость овладела мною. Я опустила голову в изножье кроватки моего мальчика, и, подумать только, уснула! Уснула, хоть могла пропустить последний его вздох, допустить, чтоб он умер в одиночестве! Но не обычный был тот сон. Вдруг, ясней, чем наяву, услыхала я чей-то незнакомый, но такой сладкозвучный голос… Говорил он: Опомнись, не моли о его выздоровлении… Господь Всеведущий, знает, зачем нужна теперь смерть ребенка… Из благости, из милосердия Своего хочет Он взять твоего сына! Хочешь, я покажу, что будет с ним, что принесет тебе страдания худшие, нежели нынешние? Неужели и тогда будешь ты все-таки молить о выздоровлении? — Да… да… буду… буду… все… все… отдам… приму сама какие угодно страдания, лишь бы он, счастие моей жизни, остался жив! — Ну, так следуй за мной!
Мать Евдоксия слушала теперь с большим вниманием. Нет, не заурядна, вовсе не заурядна оказалась дорожная история. И, сдается, конец ее не столь счастлив, как показалось вначале.
— Вслед за чудным голосом я шла, шла, сама не зная куда. — Взволнованно продолжала Настасья Матвеевна. — Пред собой видела я длинный ряд комнат. Первая из них та, где теперь лежал умирающий мой ребенок. Но он уже не умирал… Не слышно было предсмертного хрипа. Нет, он тихо, сладко спал, улыбаясь во сне… Крошка мой был совсем здоров! Я хотела подойти к кроватке его, но голос звал уж меня в другую комнату. Там был крепкий, сильный, резвый мальчик; он начинал уже учиться, кругом на столе лежали книжки, тетради. Вот он уж юноша… Взрослый… На службе… Но вот уж предпоследняя комната. В ней сидело много совсем мне незнакомых людей. Они совещались, спорили, шумели. Сын мой с видимым возбуждением говорил им о чем-то. О, как похож он был на нынешнего себя! Но тут вновь раздался голос, но теперь был он суров. «Смотри, одумайся, безумная!.. Когда ты увидишь то, что скрывается в последней комнате, там, за занавесом, будет уже поздно!.. Покорись! Взгляни на него — он чист как ангел, он не делал еще никакого зла!»
— И что вы? — быстро спросила мать Евдоксия.
— Я закричала… Нет, кричала я, нет, хочу, чтоб жил он! И тут занавес упал.
— Что было за ним? — мягко, но с незаметным напором спросила Елена. Кто б мог сказать ей, как похожа была она в эту минуту на отца Модеста. Но сказать что-либо было решительно некому — оне по-прежнему ехали вдвоем в карете.
— Виселица. — Настасья Матвеевна побелела, бестолково начала шарить в одеждах в поисках нюхательных солей. — Там была виселица.
— И дитя ваше выздоровело, — без вопроса сказала Елена. Страшная усталость сдавила ей грудь.
— С воплем ужаса я проснулась. Первой мыслью было — Коня умер! Но сыночек мой сладко и покойно спал. Он дышал теперь ровно, щечки порозовели. Вот он уже открыл глаза, протянул ко мне ручонки… Очарованная, я стояла перед ним, я обнимала его. Ох, надо было видеть лицо одного из этих эскулапов, что приехал на другой день осведомиться о часе кончины мальчика! Но няня вместо трупа показала ему спокойно сидящего на постельке Коню, здорового и веселого. Да ведь это ж чудо, чудо, все твердил он.
— Чудеса случаются самые различные, — тихо произнесла Елена.
— Но скажите, матушка, ведь виселица мне просто пригрезилась? — спросила Настасья Матвеевна, и Елена поняла, что ради этого вопроса и был весь разговор. — Разве стала бы Пресвятая Матерь Божия показывать мне такое?! Ведь это был кошмар, прицепившийся к моему чуду, как репей к шелку! Плод расстроенных нервов, не так ли? Как может попасть на виселицу не разбойник, а служащий дворянин? Отчего кошмар терзает меня, матушка?
— Бог весть, — Елена взялась вновь за черные узелки четок.
— Но вы… Вы ведь помолитесь за него? — мучительное разочарование и обида отразились в лице попутчицы. Но всего сильнее был страх. — Вот, я хотела бы… извольте… на обитель!
— В моих молитвах нет нужды, — спокойно ответила мать Евдоксия. — Вы сами за него уже помолились.
Оскорбленная и напуганная, соседка замолчала.
«Коня, — отчего-то подумала Елена. — Константин, не иначе. Впрочем, имя не важно, я тут не молитвенница. Чего б ни было суждено сему человеку, а поделать ничего нельзя».
Через несколько часов Настасья Матвеевна сошла.
Глава II
В большом домовом храме Зимнего дворца шел молебен о здравии того, кто уж не один день как был мертв.
Тень смерти, казалось, опередила весть о ней. Не было теплоты и надежды в возгласах священника, скорее робость и неуверенность звучали в них.
Великий Князь Николай Павлович стоял близ стеклянной двери, то и дело против воли своей на нее оборачиваясь. Камердинер Гримм должен был, по их уговору, подать ему знак в случае прибытия курьера из Таганрога.
Высокий этот (аж два аршина с двенадцатью вершками) златовласый красавец казался еще моложе своих двадцати шести годов. Единственным недостатком его наружности принято было считать чрезмерную ее северность. В синих глазах поблескивал ледок, цвету лица позавидовала б любая модница, нарочно хлебающая чашками уксус. Шутили, будто ртуть в термометре падает, когда в комнату входит Великий Князь. Холодноватой была и обычная его манера с людьми. Потому, быть может, никто и не заметил, как дурно он спал, сколь терзаем тревогою.
Седой Гримм тихо приблизился к двери. Около минуты старик колебался, не поскрестись ли тихонько в стекло, но тут Великий Князь скосился на дверь вновь. Камердинер отчаянно замахал рукою, словно вослед отбывающей карете.