На обратной дороге я зашел к D., который гостит у родных. Он занимается самопознанием, то есть пишет о нем большую работу. Я застал его, когда он раздумывал о погибающем Тидее у Стация. Как Вы помните, Меланипп смертельно ранит калидонского героя, но тот успевает пустить ему вслед копье и, уверенный, что не промахнулся, просит соратников притащить раненого: Капаней выполняет его просьбу — и Тидей, «в исступленье радости и гнева», видит хрипящие уста Меланиппа, свирепые глаза и себя узнает в нем, seseque agnovit in illo. Мы обсудили с D. некоторые известные нам трактовки этого места: сначала — что sese следует понимать как «своих рук дело»; потом — что Тидей видит свое отражение в глазах умирающего врага, или что Стаций намекает на ту вергилиевскую сцену, когда Эней узнает себя на картинах в карфагенском храме, и еще некоторые. D. намеревается сравнивать роль Меланиппа, сыгранную им против воли, с ролью друзей, в которых мы узнаем свои поступки, и зеркал, в которые следует смотреться людям, впадающим в гнев; хотя Тидей и увидел свое лицо по случайности, все же тут есть причины для сопоставления. Я заметил, что редкой иронией должен звучать в этом случае стих Ювенала, что заповедь «Познай себя» спустилась к нам с небес, — ведь Тидею его самопознание внушено силами ада, а богам остается лишь отвращать глаза, чтобы не оскверниться этим зрелищем. Впрочем, кто-то справедливо говорит, что, если бы самопознание давалось нам легко, его не считали бы божественным; у одного моего знакомого в доме висело зеркало, перед которым он привык выстригать волосы из ушей, и в один прекрасный день его жена, сочтя, что зеркало там не к месту, заменила его натюрмортом во фламандском вкусе, со вкусной, но тяжелой пищей, которую всегда почему-то приходится есть после десяти часов вечера; и когда, никем не предупрежденный, мой приятель вынырнул с ножницами из коридора, пытливо вглядываясь в раму, он хоть и быстро сообразил, что произошло, а все-таки на мгновенье успел с горечью подумать, что все лучшее в себе он растерял за последние годы и что не худо бы заняться осторожной гимнастикой по утрам. После этого я простился с D., сочтя свой вклад в его работу достаточным. В его доме делают замечательный шоколадный крем, а между тем D. так редко сюда приезжает.
Прошу Вас, напишите мне о ваших делах — все ли у вас хорошо — и кланяйтесь от меня сестре. Я помню, что обещал писать ей особо.
Ваш Квинт
XI
27 апреля
Мы очутились в темной комнате; через дверь, которой мы вошли, протягивался свет от устроенного мной пожарища, деля комнату надвое. Филипп опустился на пол подле дверей, положив голову на руки. Став рядом с ним, я допытывался, помнит ли он, что с ним произошло, он же отвечал с усилием, как человек, насильно изведенный из сна и еще не различающий границы сновидения, за которую вышел, я же дергал его за рукав из желания, чтобы мой товарищ поскорее очнулся, покамест наконец не услышал звук, видимо, раздававшийся с самого нашего появления, — тонкое собачье скуленье, то умолкавшее, то возвышавшееся до негромкого воя. Я оторвался от Филиппа и прислушался. Собака была в противоположном углу комнаты. Я пошел к ней, но при моем приближении она поднялась с места и двинулась вбок; я слышал быстрый стук ее когтей. Я остановился. Комната, куда мы попали, была, по всему судя, гардеробной; вдоль стен на крюках густо висели платья, мужские и женские, еле угадывавшиеся в сумраке. Собака легла где-то в самой глуши. Она дышала и шумно сглатывала. Я пустился к ней, нагибаясь и разводя перед собой череду одежд вытянутыми руками. Собака побежала снова. Я влетел в самый угол комнаты, почувствовав под пальцами длинные язвины в тлеющих от сырости обоях; кажется, собака проскользнула у меня под ногами и, когда я обернулся, была едва ли не на шаг впереди, так что я мог расслышать ее запах в том месиве нафталина, лекарств и человеческого тела, которое висело над гардеробом. Я согнулся, шаря руками на ходу; пустые рукава, разлетаясь, ударяли меня с обеих сторон, какая-то лента с пряжкой запуталась у меня в волосах, я остановился и с минуту вычесывал ее из себя. Собака, похоже, также остановилась и ждала меня, вздыхая в темноте. Я оглянулся и увидел, что мы сделали круг: толща воротников качалась позади меня, как густой суп в потревоженной тарелке. Собака щелкнула зубами, выкусывая блоху, и снова завыла впереди, и в ее стенании я расслышал ноту какого-то пугающего бесстыдства; с усилием выдравшись из мертвой зыби одежд, я выскочил в полосу пожарного света и остановился. Собака должна была быть передо мной — я слышал, как ее хвост бил по полу, и впереди покачивались платья, из-под которых она выбежала, — но ничего не было. По минутном ожидании собака вскочила: ее когти вновь ударили по полу, удаляясь вглубь гардероба, откуда донесся приглушенный лай. Вытирая пот со лба, я поднял голову и увидел, как Филипп пытается подняться, скользит, опираясь на руки, и ко мне протягивается его длинная тень. Я подскочил к нему, помог встать, и мы вышли через противоположную дверь, оба торопясь, чтобы не услышать собачьего воя сызнова. Потом, сколько мы ни ходили по этому дому и ни обсуждали все происходившее, никто из нас не заводил речи об этой комнате, словно ее не было.
XII
2 мая
Таким-то образом, дорогой FI., снова оказавшись в коридоре и видя, что «окутаны ночью наши головы и колени», как говорит Гомер, мы с Филиппом прислонились к стене и заговорили.
Филипп сказал, что зала, нами посещенная, яснее ясного убеждает в безукоризненности намерений, которые были у барона. Совместимо ли с коварными замыслами, коим присуще таиться в трущобах и сумраке, попечение о том, чтобы в парадной зале паркет был натерт, статуи и зеркала вычищены, свечи пылали и было светлее, чем за стенами этого дома, где, надо полагать, вовсю светит солнце?
Я не перечил ему, потому что хотел убедиться, так же ли хорошо он владеет способностью рассуждать, как до своего провидческого обморока, или утерял что-нибудь; и наблюдая, как он распоряжается первинами речи, я поздравил себя с тем, что Филипп тот же, что и прежде, ибо выбираться из этого дома, таща с собою безумца, мне было бы не под силу. Тут кстати мне вспомнилось, что Тесей приносил обет за свое невредимое возвращение Аполлону Целителю, прежде чем отправиться на Крит, — сколь благоразумно было бы, подумал я, просить о подобном каждый раз, как собираешься в гости, ибо никогда нельзя знать, какие опасности для души и тела тебя там ожидают.
Из всего виденного, сказал Филипп, он заключает, что барон обладал той добродетелью, которую древние называли великодушием, а мы скорее назовем благородством, — а именно, был человеком, который превыше всего ставит честь и все мерит ею, считая, что достоин высокого. Как должен был повести себя такой человек, узнав, что на руку его дочери притязают двое? Он не пренебрег бы этим, коли дело идет о его единственной дочери, но и не стал бы распоряжаться самовластно, почитая это низменным, однако проверил бы, кто чего стоит, пригласив обоих на званый вечер, в общество людей со вкусом и знанием жизни, где качества обоих, их манера держаться и говорить, приниженная, кичливая или же согласная с приличием, проступили бы сами по себе, так что, если бы барон составил на их счет определенное заключение, Климена не сказала бы, что это последнее ни на чем не основано. Что до требований шевелить ушами и тому подобного, кои барон поставил условием входа в дом, то он, Филипп, склонен видеть в этом проявление того высокомерия, которое считают обычным, хоть и досадным, спутником величавости и которое требует от любого, чтобы он признал свое подчиненное положение.