Он изготовился к чтению. Антон Антонович Уцкий, плотный мужчина с рыжеватой бородой, бурно волновался в третьем ряду, рукою подсказывая чтецу нужные повышения и понижения тона.
«Разбитый автобус марки ЛИАЗ, – читал артист, – видать, много уже наколесивший по отечественным проселкам и хлябям, принял меня в свои тесные недра, тормознув у выкрашенной синей эмалью ракушки-остановки.
– Сколько до Новокладбищенского? – спросил я у водителя.
– Тринадцать рублей, – отозвался он, не повернув в мою сторону обветренного, небритого лица. Я выгреб из кармана джинсов груду мелочи, насчитал три рубля и вместе с мятой десяткой высыпал в его широкую руку. Перед ним на пропыленном стекле была прилеплена иконка – Николай Угодник. Выше, под самым резиновым шнуром, окружающим стекло, моталась выцветшая фотография, должно быть, вырезанная из какого-то глянцевого журнала. С нее призывно глядела пышнотелая блондинка, раскинувшаяся на морском берегу, у самого прибоя, подкатывавшегося к ней кружевами пены, как пляжный охальник со своими шуточками.
«Вот так мы, – подумал я, – сами не замечая того, в самой жизни своей пытаемся соединить вещи, совершенно несоединимые, – и вольготно живем в противоестественности этих сочетаний. Что это – кощунство или недомыслие? Нет, скорее, – просто беспечность детей мира сего, упивающихся своими играми. Отпусти же нам, Господи, этот грех, ибо он еще не самый тяжелый!»
А в автобусе, где столбами стоящую в воздухе дорожную пыль остро пронизывали солнечные лучи, шел спор – жаркий и, видимо, начавшийся задолго до моего появления.
– Да ладно, не бухти, тетка Авдотья, – раздраженно говорил крупный мужчина в синей рубахе, распахнутой на груди, и брезентовой шапке, по виду – механизатор или заядлый грибник. – Не говори мне. Я не вижу никакой связи между базовыми принципами классицизма – ну, прежде всего, принципом подражания образцовым авторам – и лексическим пуризмом. Так он, этот пуризм, чисто случайно вырос. С боку припека. Мое такое ощущение.
– Миша, Миша, – укоризненно качала головой сухонькая старушка в цветастом платке и с алюминиевым бидоном, зажатым между ее калошами. – Ну вот хороший ты парень, всем взял, но как упрешься на своем – тут уж святых выноси. Ну что ты говоришь-то, подумай. Это ты, значит, хочешь сказать, что пуризм не является чем-то таким, что вытекает с неизбежностью из классицистских установок? Такого ты, значит, об нем понятия?
– Как хочешь – да, такого. Он всегда казался мне чем-то наносным. Даже в школе еще. Я только говорить не хотел, боялся, засмеют. А теперь вижу, люди и сами так думают, да сказать боятся.
«Где мне ночевать-то придется, – думал я, рассеянно слушая спорящих. – В Новокладбищенском у меня никого. Ну да свет не без добрых людей. Сколько верст по России исхожено, и нигде без крова на ночь не оставался, и самая жгучая бедность уживается у нас, в глухих уголках, с гостеприимством и бескорыстием, скромными чудесами земли».
– Правильно, братан! – одобрительно крикнули сзади. – Режь матку-то!
– Жену свою учи щи варить, – холодно отозвался Миша, не допуская посторонних в дискуссию.
– То есть, – волновалась тетка Авдотья, – когда Буало в «Искусстве поэзии», где площадь, как в газете, на квадратные сантиметры продается, говорит о «педантической пышности надменного Ронсара» – это, значит, личная неприязнь Буало к Ронсару и ничего больше? Будь, значит, Буало в других мыслях – все, глядишь, наоборот бы повернулось?
– Да, – упорствовал Миша. – Это у них на словах принципы, а на самом деле – один голый интерес. Как и везде. В город вона съезди – там то же самое.
– Ну, знаешь, Миш, дурак ты после этого. Прости мне, старухе, откровенность. Я тебя вот такого еще знала. Мне не веришь – Альбину свою спроси.
– Она в городе нынче. На базаре творог продает.
– Ну так вернется к ночи-то, не ночует же она там. Вот и спроси. И не позорься вперед на людях-то.
Миша пробурчал что-то, и наступило тяжелое молчание, люди осерчали друг на друга и затаились в своей обиде. Не скоро она рассосется в их сердцах, не скоро Миша улыбнется тетке Авдотье, а она подвинется ближе, чтобы спросить: «Ну как Колька-то твой в пятом классе? Чай, задают много?» Ничтожны поводы к человеческим трениям, но приводят зачастую к громадным последствиям – как стройный шаг взвода, от которого колеблется и проваливается на совесть выстроенный мост.
Тут я пошевелился и вполголоса произнес стихи:
Жалобно в лесу кричит кукушка
О любви, о скорби неизбежной…
Обнялась с подружкою подружка
И, вздыхая, жалуется нежно:
– Погрусти, поплачь со мной, сестрица!
Милый мой жалел меня немного,
Изменяет мне и не стыдится,
У меня на сердце одиноко…
– Может быть, еще не изменяет, –
Тихо ей откликнулась подружка, –
Это мой стыда совсем не знает,
Для него любовь моя – игрушка.
Прислонившись к трепетной осинке,
Две подружки нежно обнимались,
Горевали, словно сиротинки,
И порой слезами заливались.
И не знали юные подружки,
Что для грусти этой, для кручины,
Кроме вечной жалобы кукушки,
Может быть, и не было причины.
И когда задремлет деревушка,
И зажгутся звезды над потоком,
Не кричи так жалобно, кукушка!
Никому не будет одиноко.
Все затаили дыхание, боясь спугнуть музыку поэзии, наполнившую на мгновенье пропыленный и пахнущий бензином автобус. Миша от внимания приоткрыл рот, а тетка Авдотья почему-то застеснялась и, нагнув голову, аккуратно расправляла коричневыми заскорузлыми руками подол своего платья.
Я замолчал.
– Да! – восхищенно выдохнул Миша, поворачиваясь ко мне всем своим большим телом. – Вот это… я скажу вам! Это чье? сам, что ли, так умеешь складно?
– Нет, – сказал я. – Это Николай Рубцов. Был такой поэт.
– Как же мы… – заволновался он, стискивая сильными пальцами край скамейки. – Как же мы так живем и не знаем этого? Почему же нам этого не сообщили? Ведь это все о нас… пойми, это обо мне, о ней – о нас! А что этот Рубцов, его не издают? Замалчивают?
– Почему, – ответил я, идя к двери: Новокладбищенское, моя остановка, приветно виднелась за поворотом дороги. – Издают. В магазине можно найти.
Я уже выходил, но водитель, загораживая мне выход, снова протянул свою большую руку. «Что он, за выход отдельно берет?» – невольно подумалось мне.
– Слышь, земляк, – застенчиво позвал он. – Ты это… дай слова списать. У дочки сегодня день рождения. Подарю ей. Скажу, для нее написал.
Я улыбнулся ему и сошел из остановившегося автобуса в густую солнечную мрель травяного поля, где веял душистый ветерок, шевелящий мне волосы».