Пролог
25 декабря 1993 года. Российская Федерация. Московская область. Дача Николая Васильевича Агаркова.
Сильно потертый жизнью старик сидел на небольшом диване и вдумчиво, не спеша пил водку. Ему уже некуда было спешить. Жизнь прошла. Мечта растоптана. А планета так и не перевернулась, флегматично вращаясь вокруг своей оси. Все шло своим чередом, абсолютно наплевав на переживания и чаяния одного, пусть и заслуженного человека.
Почти полвека его жизнь напоминала бег внутри гигантского, бешено вращающегося колеса. Сначала, едва минуло полуголодное деревенское детство – рабфак, военное училище, академия. Потом – Война. Она длилась, казалось, вечно, даже после того, как стихли последние залпы в Берлине. Она вошла в его плоть и кровь как судьба, всегда была рядом: таилась как вор за ближайшей подворотней, дышала в затылок на соседней беговой дорожке, смотрела в глаза, как соперник на ринге. И нужно было не дать ей прокрасться в дом, опередить – на волосок, на полшага, на шаг и, ни в коем случае не дрогнуть самому. Человек задыхался от непосильного темпа, сердце колотилось, казалось, у самого горла, пот заливал глаза, но был счастлив: у него было большое дело и великая страна, ради которых можно отдать всё.
Сначала у него отобрали дело. И не в честном поединке – в грязных подковёрных играх. Он стерпел, ведь оставалась страна, которая продолжала идти вперёд.
Приучал себя к новому режиму: днём полоть грядки или убирать снег с дорожек, вечером писать мемуары и наблюдать за жизнью страны хотя бы с обочины – через экран телевизора и газетные строчки. Но едва лишь сумел приспособиться к размеренной жизни пенсионера, получил новый удар – у него украли страну. Так же подло, из-за угла. Жизнь потеряла остатки смысла, но человек продолжал упорно бороться с судьбой. И зубами цеплялся за последний рубеж обороны – память о былом величии и призрачную надежду донести её поколений внуков и правнуков. Но те, кто украл великую страну, продолжали методично убивать и надежду. Его воспоминания оставались лежать мёртвым грузом в полке книжного стола, а с газетных строчек и экранов сочилась, нет – хлестала мутная вонючая жижа лжи.
На видавшем виды журнальном столике лежало несколько публикаций, поливающих грязью всех деятелей Советского Союза "старой" школы. Особенно доставалось Сталину и Берии, как символам ушедшей эпохи. Тошнотворные, ужасающие материалы.
Они были лишенные всякой логики и хотя бы какой-нибудь достоверности. Но из-за того, что все было написано очень эмоционально и пафосно, с чрезвычайным нагнетанием красок и отсутствием какой-либо альтернативы этому потоку лжи, то, оказалось, сложно устоять перед напором талантливого оратора. И если бы Николай Васильевич не был живым очевидцем тех событий, то мог бы и поверить. Однако теперь эффект получился обратный – старый маршал не на шутку разозлился, покрывшись красными пятнами. Добила же Агаркова, бравурно написанная статья о гениальном полководце Михаиле Николаевиче Тухачевском, "несправедливо" казненном сталинскими "людоедами". Этого он уже выдерживать не мог, а потому пошел на улицу – погулять и проветриться, а заодно спустить поднакопившийся за утро пар.
Во входную дверь энергично постучали.
– Эй, Василич! Ты дома? Гостей принимаешь? – раздался с крыльца знакомый голос.
Николаю Васильевичу пришлось, брезгливо бросив на стол разозлившие его публикации, вставать и идти открывать дверь гостю.
– Иду!
– Как здоровье, Василич? – Уже войдя в дом, спросил Иван Петрович Иванов – старый знакомый и сосед Николая Васильевича. Такой же старик, как и он сам, прошедший через огни и воды и выброшенный на обочину уже во времена "торжества истинной демократии". В прежние времена и он носил мундир с лампасами и "беспросветными" погонами, теперь – тоже влачил жизнь всеми забытого отставника.
– Какое здоровье в наши годы, Петрович? – Улыбнувшись, ответил Агарков. – Не желаешь? – Кивнул он на початую бутылку.
– Даже не знаю, – помялся старый знакомый, – тяжко как-то. Вон как от погоды выворачивает, потепление. Совершенно весь расклеился.
– Да я что-то тоже, – грустно сказал Николай Васильевич, – но на душе очень погано, вот и решил немного подлечиться.
– Так ты после вчерашнего? – Сочувственно произнес Петрович.
– Как ни странно, нет.
– Тогда от чего? Что случилось?
– Умирать мне пора Петрович, вот и грущу.
– Как так? – Удивился старый приятель. – Ты ли это?
– Я… представь, каково мне на старости лет вот такую мерзость читать, – кивнул он на стол, где беспорядочно валялись журнальчики.
– А… – затянул, ухмыльнувшийся Петрович, – так ты об этом. А я уж грешным делом подумал, что наш бравый маршал смерти испугался.
– Смерти? – Николай Васильевич улыбнулся. – Если бы только можно с ней договориться, чтобы всю эту мерзость исправить. Если бы только можно… – покачал он головой. – Кто же знал?
– Василич, что с тобой? Неужели эти каракули мерзопакостные тебя так расстроили?
– Взволнованно спросил Петрович.
– Нет, что ты. Это так… мусор, – сказал Николай Васильевич и поиграл желваками.
– Мне больно и тошно сейчас жить. Понимаешь?
– Все переживаешь из-за Советского Союза? Не перегорел? – Спокойно и внимательно спросил, резко подобравшийся Петрович, превратившийся в несколько мгновений из старика в старого солдата с цепким и тяжелым взглядом.
– И никогда не перегорю, – ответил мгновенно протрезвевший и ставший таким же старым солдатом Николай Васильевич. – Я никогда этого не прощу ни себе, ни им…
Никогда.
– Остынь. Что сделано, то сделано. Нам с тобой поздно браться за оружие. – Петрович взял Агаркова за плечо. – Наша война закончилась. – Так они и стояли минуту, смотря друг другу в глаза.
– Нет, – наконец покачал головой Агарков, – она закончится только с нашей смертью. Она вот тут, – постучал он себя по груди. – Вот тут. И как мне жить после того, что произошло в девяносто первом? И в девяносто третьем? – Он сел на диван, нахмурился, а потом выдал на русском командном языке всё, что он думает о политике пробравшихся во власть авантюристов и предателей. Грубый и цветистый мат старого солдата минут десять лился нескончаемой рекой, превращаясь в своеобразную исповедь, безжалостно дерущую по живому все, что прикрывалось ширмой стеснения и приличия.
– Василич, пойду я, пожалуй, – сказал сильно расстроившийся Петрович. – Слишком больно ты говоришь.
– Что на душе, то и говорю… – Пробурчал Агарков. – Надоело оправдываться.
Тошно… безумно тошно. Не в моем возрасте политесы разводить.
– Зря ты так. И тебе и мне нужен покой. Зачем умирать с такой злобой внутри? Не страшно?