С Неглинной пошли переулками, кривыми и безлюдными, Катерина повела его дворами мимо
старых домов. Через пару минут оказались почти что в ущелье: старые трехэтажные дома стояли тут вплотную друг к другу, между ними был крохотный дворик и помойка. Идти пришлось мимо – дорога тут была одна, от помойки гнусно попахивало, и Стас смотрел под ноги, чтобы не вляпаться в какую-нибудь дрянь. Обошел втоптанную в грязь детскую куклу, брошюру с докладом Сталина о конституции, перешагнул рваную кепку и корпус деревянных часов и оказался между стеной и кучей мусора, доверху заваленную портретами Ленина. Их было тут столько, точно снесли их сюда со всей округи, из всех ближайших домов и школ и бросили в грязь. Стас оглянулся, и заметил двоих шагах в двадцати за собой – те только-только добрались до ворот в «ущелье», и синхронно остановились, заметив, что Стас смотрит на них.
– Мы тут не одни, – сказал он Катерине, но та даже головы не повернула.
– Я знаю, это свои, можешь не волноваться.
Она проскользнула мимо свалки, перепрыгнула через разорванный портрет вождя мирового пролетариата и пошла, не оборачиваясь, дальше. Стас вышел за ней на Рождественку, и оба дружно остановились напротив низкого одноэтажного здания. «Бакалея» – сообщала вывеска над входом, но от круп, муки, чая и прочих товаров в магазине не осталось и следа. Да и от самого магазина остались лишь стены: стекла выбиты, рамы выворочены, двери нет, внутри чернота, виднеется сломанный прилавок и лежит у входа перевернутый кассовый аппарат. «Вот оно», – ухнуло у Стаса внутри. Этот магазин – только начало, дальше – больше, закрутится так, что моргнуть не успеешь, скоро за щепотку махорки на улицах людей резать будут.
Вернее, уже режут, сам видел несколько ночей назад точно сон дурной…
– Как в Нарве, – сказала Катерина, – очень похоже. Я помню, правда, не все, маленькая была. Тоже полно войск, на улицах разруха, в магазинах пусто, и вообще страшно. Все, как тогда.
– В Нарве? – очнулся Стас. – Так ты из Эстонии?
– Нет, я из Москвы, я здесь родилась и жила до семи лет, пока родители не уехали. И забрали меня с собой.
– Из Москвы? – поразился Стас. – А я думал…
– Что я немка? – Катерина снова взяла его под руку с самым невинным видом. – Не угадал. Я жила здесь до восемнадцатого года, пока родители не решили, что надо уехать. На время, как они считали, но, оказалось, что навсегда.
Они пропустили два набитых мебелью, тюками и ящиками грузовика, перешли на другую сторону улицы и пошли к Сретенскому монастырю.
– А почему в Нарву, а не за границу? – спросил Стас.
– Мы думали оттуда перебраться в Швецию к родственникам, но пришлось остаться.
– Ностальгия замучила? Тоска по родным осинам? – съязвил Стас, но Катерина точно и не заметила подначки, усмехнулась невесело и теперь смотрела куда-то в точку. И видела, как подозревал Стас, не стены домов и заклеенные, наглухо закрытые окна, а другую Москву, другую себя, и прошло с тех времен всего ничего – четверть века, вместившие в себя больше, чем жизнь иного древнего старика. Катерина начала рассказывать, подозрительно спокойно и отстраненно, так, словно то ли рана была неглубокой, то ли она просто привыкла жить с ней.
Она очень хорошо помнила, какой была их жизнь еще совсем недавно. Ее мать, дворянка из старинного обедневшего рода и отец, купчина, торговавший зерном и тканями по всей России – союз получился удачным, назвать его мезальянсом не повернулся бы язык и у самого лютого сплетника. Впрочем, семейству Рогожских мнение последних было глубоко безразлично, они превосходно ладили между собой, а торговля давала хорошую прибыль, и достаток уже вышел на уровень, осторожно именуемый богатством. Двухэтажный особняк на Ильинке, поместье под Москвой, где семья проводила лето, прислуга, учителя, собственная лошадь… Катерина, ее старший брат и младшая сестра помыслить не могли, что жизнь может быть иной. Родители часто уезжали за границу, путешествовали по Франции или Италии, детей оставляли гувернанткам: француженке и англичанке, так что к семи годам Катерина свободно говорила на трех языках.
Несколько раз в году в особняк съезжались гости и многочисленные родственники с обеих сторон. Рождество, Пасха, Троица, именины, застолья, подарки, катания на тройках и на санках с гор – ихдо одури боялась англичанка, считая варварским русским обычаем, а француженка, наоборот, обожала. Жизнь была легкой и прямой, без тупиков, резких поворотов или внезапных обрывов, и Катя точно знала, что с ней будет дальше. Гимназия, затем Екатерининский институт благородных девиц, далее счастливое замужество, причем жених виделся ей исключительно юнкером Александровского училища, и само собой разумелось, что благодаря деньгам и связям Катиного отца ее муж, выйдя в офицеры, будет служить царю и отчеству, не покидая пределов Москвы.
Всему положил конец семнадцатый год, только Рогожские, как и многие из их круга, не сразу поняли, что революция в конце концов доберется и до них. «Это все ненадолго, временно, скоро все будет по-старому», – этой надеждой они жили в те дни. Потом пришла весть, что сгорело подмосковное поместье, потом толпа разграбила склады с товарами на Московской железной дороге, потом в марте восемнадцатого года ушел в институт и не вернулся Катин брат. Мать слегла, отец пытался искать сына, но полиции не существовало, а новые власти помогать классово-чуждому элементу не собирались. Еще через неделю бывшая прислуга, уволенная за кражу, пыталась поджечь дом, и тогда Рогожские решились бросить все и уехать. «Это временно, мы вернемся, когда закончится советская власть», – часто слышала от родителей Катя. Ехать решили в Швецию, куда еще больше года назад переселились дальновидные родственники отца. Кое-как добрались до Нарвы, где пришлось остаться – отец умер от заражения крови, мать, занимавшаяся в жизни только нарядами, детьми и рукоделием, быстро спустила почти все деньги на врачей, лекарства и квартиру, а затем и на похороны, оставив себя и дочерей без копейки.
Стало понятно, что поездка в Швецию откладывается до лучших времен, поэтому было решено оставаться на месте и ждать, когда прогонят большевиков. И таких оказалось много, эмигрантов, бежавших от советской власти и прибитых войной и голодом к берегу Балтийского моря, целая русская община в Эстонии. Сначала они пытались жить по-старому, как привыкли, пытались наладить на новом месте привычный дореволюционный быт, даже посты соблюдали и праздники отмечали все те же, что и раньше. А новые, вроде 1 мая или
8 марта, не замечали, 7-го же ноября устраивали траурные собрания – «Дни непримиримости» – и служили панихиды за упокой погибших от рук большевиков.
И все дружно ждали, что со дня на день новой России придет конец. Сначала в гражданскую, когда новую столицу – Москву – взяли в кольцо армии разномастных «освободителей», затем радовались разрухе и голоду в хлебных регионах бывшей империи, и каждый раз говорили друг другу: вот теперь им точно конец. Мечтали, как время потечет вспять, как дома, поместья и заводы вернутся к прежним владельцам, даже молебны служили «о скором конце диавольской власти Сталина и избавления России от большевизма». Но снова ошибались, стервенели от злобы, видя, как страна во главе с убийцами, насильниками и грабителями (так и никак иначе величали они между собой новых правителей покинутой страны) возрождается заново, заставляя считаться с собой и верных союзников прежней, царской России.