– Не скучай, кукла! – пробормотал Стас, не испытывая ни жалости, ни малейшего угрызения совести, – как проснешься – иди в деревню, может, и сжалится кто над убогой. А жрать захочешь – цацки свои продашь, на хлеб хватит…
Подумал мельком, что этакое страшилище, из лесу выйдя, местных жителей не хуже фрицев перепугает, как бы сгоряча не пришибли дуру. Но только мельком, забыв о существовании юдинской подружки, как только слева и позади остался едва различимый за деревьями последний деревенский дом. Еще пригорок, еще болотце – Стас перемахнул лужицу ржавой воды, заметил, что деревья впереди поредели, направился туда. И оказался на проселке, тоже разбитом, с глубокими, полными грязи колеями, кривыми и замысловатыми, уводившими к лесу. В полутьме Стас разглядел белый невысокий столбик с короткой поперечной
перекладиной, подошел, прочитал черные на белом буквы, перечеркнутые наискось красной полосой: «Подлесье». И тут же, не сходя с места, вытащил из планшета карту, развернул, уткнувшись в нее едва ли не носом, принялся искать это Подлесье. Вот оно, наконец-то – деревню от Можайска отделяло километров сорок.
Что такое сорок километров для фашистских танковых армий? Час хода по пересеченке, в которую осенняя распутица и превратила центр России. Ну, хорошо, не час, полтора или два – неважно, город сдадут со дня на день, и здесь будут хозяйничать фрицы. Но недолго, сразу после Нового года овраги, лощины и прочие складки местности станут братскими могилами для «гостей», а через полвека, если считать с сорок пятого года, сюда потянутся их родственники. Близкие и дальние, молодые и не очень, вовсе уж глубокие старики и старухи привезут цветы и свечи, оставят их под железными крестами, поминая на свой манер сгинувших в России солдат разгромленных подчистую армий Вермахта. На ухоженные могилы, а не брошенные, заросшие крапивой, памятники нашим за Вислой и Одером, и хорошо, если просто заросшие, а не изуродованные, не залитые краской, не покрытые похабными картинками и надписями. Видел, в Польше, например, сколько угодно видел, в каждом более-менее крупном городишке – рядом с увешанным ленточками и бусами распятием грязный заброшенный обелиск советским воинам-освободителям. Оккупантам, как называют их теперь в восточных землях, не забывая при случае освежить сей момент в памяти их потомков.
Дорога за Подлесьем, если верить алехинской карте, шла через лес и почти никуда и не сворачивая, приводила к черной прямой линии со штрихами. Железной дороге, то бишь, и до нее, как прикинул Стас, ходу было километров шесть или семь строго на северо-восток. К Москве, обозначенной жирной красной точкой на одном конце прямой – второй терялся за сгибом карты, и можно было прочитать только название населенного пункта: «Смоленск». Шесть или семь километров – Стас оторвался от карты, огляделся. Сумерки переходили в ночь, тьма наползала жутко-первобытная, без единого проблеска или искры. Да и неоткуда было им взяться, зато на западе небо полыхало багровым и рыжим, всполохи поднимались над макушками деревьев, опадали, чтобы тут же взмыть обратно, шевелились за черными тучами, подсвечивали их под аккомпанемент глухих разрывов. А когда канонада взяла паузу, Стасу показалось, что он слышит гудок паровоза и даже стук колес по рельсам. Но наваждение моментально рассеялось, сгинуло от низкого, идущего, точно со всех сторон гула. Стас задрал голову, и увидел черную, чернее ночи, тень, плоскую, с огромными крыльями, рядом еще одну, и за ней еще. Шарахнулся к лесу, так и не поняв, чьи самолеты только что прошли над головой, поднял воротник шинели и быстро пошел вдоль дороги на северо-восток.
* * *
Дом незабвенной памяти купцов Сушкиных выглядел потрясающе – высокий, с белоснежными стенами и роскошными колоннами чугунного литья, поддерживающими огромный, во весь фасад, балкон. Все, как рассказывали ему в детстве и что, оказывается, на веки врезалось в память, и пригодилось теперь потомку тех, кто жил здесь семь десятков лет назад, внуку, угодившему в причудливое переплетение времен, убойном миксте из прошлого и настоящего. Слава богам, дом на месте и можно не волноваться – родственников он тут не встретит. Неизвестно, чем бы этакая оказия завершилась, но Стас помнил, что бабку ее родители увезли из Москвы еще в августе сорок первого, а вернулись они лишь в сорок третьем, зимой, в конце декабря.
Все в точности, как рассказывала когда-то бабка, и сейчас ее слова будто материализовались. И палисадник наличествует, и две огромные вековые липы в окружении кустов сирени, и вросшая в землю лавка на чугунных ножках с затейливой кованой спинкой. Неудивительно, что он место не сразу узнал, два раза мимо прошел, вдоль улицы от заколоченного здания из красного кирпича до той самой злосчастной церкви, действительно закрытой и выглядевшей в точности как на фото, что сделают четверть века спустя. Два раза прошел, два раза вернулся, присмотрелся повнимательнее и понял, что нашел наконец. А чтобы увидеть всю эту красотищу понадобились сутки, сутки на двести километров, обычно эти километры Стас пролетал часа за полтора. И то благодаря алехинскому удостоверению и собственному зверски-деловому виду. Набитые солдатами и груженные ящиками, мешками и бочками попутки, безропотно бравшие на борт неразговорчивого обладателя малиновых петлиц, доставили его до богом забытого полустанка. Поезда, эшелоны с техникой и людьми в форме – уставшими, напуганными, безразличными, злыми, как он сам, голодными, не спавшими несколько суток. Грохот сцепки, вой гудков, крики, звон, гул летящих над головой самолетов – на этот раз с красными звездами на крыльях – все слилось, картинка потеряла четкость, звуки – остроту, Стас точно кино смотрел, отказываясь признаваться сам себе, что становится одним из статистов в этой невероятной массовке.
Вернее, уже стал – заросший, осунувшийся, если верить собственному отражению в стекле вагонного окна – неотличимый от десятков, если не сотен загнанных усталостью, неизвестностью и ожиданием близкой смерти людей. Поспать за эти сутки ему удалось часа три, после того как ввалился, размахивая алехинским удостоверением, к начальнику битком набитого военными и гражданскими вокзала на этой самой станции и потребовал немедленно отправить его в Москву. Тот вздохнул покорно и выделил Стасу помощника, рыжего бледного парня, едва держащегося на ногах от усталости. Гонка вдоль череды теплушек, платформ с техникой и закрытых купейных вагонов запомнилась плохо, перед глазами мелькали колеса, рельсы, появились ступеньки несерьезной хрупкой на вид лестнички, по ним Стасу велели взобраться наверх, что он незамедлительно и проделал. И оказался в тамбуре купейного вагона, переделанного под санитарный поезд, под завязку забитый тяжело – и легкоранеными, и вовсе уж неживыми. Этих складывали в отдельное купе, мимо которого женщина в белой форме провела Стаса в дальний конец вагона. Здесь тоже оказалось купе, заваленное тюками, заставленное ящиками, от которых нестерпимо пахло лекарствами. Но лучше уж так, пока шли через вагон, Стаса едва не вывернуло, но он сдержался, даже виду не показал. Оказавшись на месте, плюхнулся на свободный край лавки, отодвинул мешок с мягкими тряпками, сам сел у окна.
– Когда тронемся? – спросил он женщину, но та покачала головой, загремела, доставая из ящика что-то металлическое и блестящее.