вам для чего?
– Я твержу с первой фразы –
сила, надежда, Грааль, эгрегор,
вечность, сияние, лунные фазы,
лезвие, юность… Отдайте топор.
– Мне непонятно. Но впрочем, извольте.
– Вот он… Сверкает, как пламя меж скал…
Сколько вам?
– Сколько хотите.
– Довольно?
– Десять… Пятнадцать… Ну вот, обокрал.
Впрочем, я чувствую, дело не в этих
деньгах. Меняется что-то… Уже
рушится как бы… Настигло… И ветер
холодно дует в разъятой душе.
Кто вы? Мой Бог, да вы в маске стоите!
Ваши глаза как – две желтых звезды!
Как это подло! Снимите!
Мармеладов выдержал долгую и страшную паузу.
Снимите!
Мармеладов одним движением сорвал маску, и одновременно с его тела слетел привязанный к маске хитон, обнажив одетую в кружевные панталоны и бюстгальтер женщину в серебристом парике с мышиной косичкой.
Боже… Старуха… А руки пусты…
Раскольников произнес эти слова еле слышно и рухнул на пол с высоты своих котурнов.
То, что началось дальше, заставило меня побледнеть. На сцену выскочили два скрипача и бешено заиграли какой-то цыганский мотив (опять Блок, подумал я), а женщина-Мармеладов набросила на упавшего Раскольникова свой хитон, прыгнула ему на грудь и принялась душить его, возбужденно виляя кружевным задом.
На секунду мне показалось, что происходящее – следствие какого-то чудовищного заговора, и все присутствующие глядят в мою сторону. Я затравленно огляделся, снова встретился взглядом с усатым человеком в черной гимнастерке и вдруг каким-то образом понял, что он все знает про гибель фон Эрнена – да чего там, знает про меня гораздо более серьезные вещи.
В этот миг я был близок к тому, чтобы вскочить со стула и кинуться прочь, и только чудовищное усилие воли удержало меня на месте. Публика вяло хлопала; некоторые смеялись и показывали пальцами на сцену, но большинство было поглощено своими разговорами и водкой.
Задушив Раскольникова, женщина в парике подскочила к краю эстрады и под сумасшедшие звуки двух скрипок принялась выплясывать, задирая голые ноги к потолку и размахивая топором. Четверо в черном, неподвижно простоявшие все действие, подхватили накрытого хитоном Раскольникова и понесли его за кулисы. У меня мелькнула догадка, что это цитата из «Гамлета», где в самом конце упоминаются четыре капитана, которым полагалось бы унести мертвого принца; странно, но эта мысль мгновенно привела меня в чувство. Я понял, что происходящее – не заговор против меня (подобного никто просто не успел бы подстроить), а обыкновенный мистический вызов. Сразу же решив принять его, я повернулся к ушедшим в себя матросам.
– Ребята, стоп. Это измена.
Барболин поднял на меня непонимающий взгляд.
– Англичанка гадит, – наугад бросил я.
Видимо, эти слова имели для него какой-то смысл, потому что он сразу потянул с плеча винтовку. Я удержал его.
– Не так, товарищ. Погоди.
На сцене между тем опять появился господин с пилой, сел на табурет и принялся церемонно снимать туфлю. Открыв саквояж, я вынул карандаш и бланк чекистского ордера; заунывные звуки пилы подхватили меня, понесли вперед, и подходящий текст был готов через несколько минут.
– Чего пишешь-то? – спросил Жербунов. – Арестовать кого хочешь?
– Не, – сказал я, – тут если брать, так всех. Мы по-другому сделаем. Ты, Жербунов, приказ помнишь? Нам ведь не только пресечь надо, но и свою линию провести, верно?
– Так, – сказал Жербунов.
– Ну вот, – сказал я, – ты с Барболиным иди за кулисы. А я на сцену сейчас поднимусь и линию проведу. А как проведу, сигнал дам, и вы тогда выходите. Мы им сейчас покажем музыку революции.
Жербунов постучал пальцем по своей чашке.
– Нет, Жербунов, – сказал я твердо, – работать не сможешь.
Во взгляде Жербунова мелькнуло что-то похожее на обиду.
– Да ты что? – прошептал он. – Не доверяешь? Да я… Я за революцию жизнь отдам!
– Знаю, товарищ, – сказал я, – но кокаин потом. Вперед.
Матросы встали и пошли к сцене. Они ступали разлаписто и крепко, словно под ногами у них был не паркет, а кренящаяся палуба попавшего в шторм броненосца; в этот момент я испытывал к ним почти симпатию. Поднявшись по боковой лесенке, они исчезли за кулисами. Я опрокинул в рот остатки ханжи с кокаином, встал и пошел к столику, за которым сидели Толстой и Брюсов. На меня смотрели. Господа и товарищи, думал я, медленно шагая по странно раздвинувшемуся залу, сегодня я тоже имел честь перешагнуть через свою старуху, но вы не задушите меня ее выдуманными ладонями. О, черт бы взял эту вечную достоевщину, преследующую русского человека! И черт бы взял русского человека, который только ее и видит вокруг!
– Добрый вечер, Валерий Яковлевич. Отдыхаете?
Брюсов вздрогнул и несколько секунд глядел на меня, явно не узнавая. Потом на его изможденном лице появилась недоверчивая улыбка.
– Петя? – спросил он. – Это вы? Сердечно рад вас видеть. Присядьте к нам на минуту.
Я сел за столик и сдержанно поздоровался с Толстым – мы часто виделись в редакции «Аполлона», но знакомы были плохо. Толстой был сильно пьян.
– Как вы? – спросил Брюсов. – Что-нибудь новое написали?
– Не до этого сейчас, Валерий Яковлевич, – сказал я.
– Да, – задумчиво сказал Брюсов, шныряя быстрыми глазами по моей кожанке и маузеру, – это так. Это верно. Я вот тоже… А я ведь и не знал, Петя, что вы из наших. Всегда ценил ваши стихи, особенно первый ваш сборничек, «Стихи Капитана Лебядкина». Ну и, конечно, «Песни царства „Я“». Но ведь и вообразить было нельзя… Все у вас какие-то лошади, императоры, Китай этот…
– Conspiration, Валерий Яковлевич, – сказал я. – Хоть слово это дико…
– Понимаю, – сказал Брюсов, – теперь понимаю. Хотя всегда, уверяю вас, что-то похожее чувствовал. А вы изменились, Петя. Стали такой стремительный… глаза сверкают… Кстати, вы «Двенадцать» Блока успели прочесть?
– Видел, – сказал я.
– И что думаете?
– Я не вполне понимаю символику финала, – сказал я, – почему перед красногвардейским патрулем идет Христос? Уж не хочет ли Блок распять революцию?
– Да-да, – быстро сказал Брюсов, – вот и мы с Алешей только что об этом говорили.