– Да, – сказал Кавабата, вставая с пола и подходя к одному из стеллажей. – Это тоже один из принципов нашей фирмы. Мы всегда стараемся проникнуть глубоко в душу того народа, с которым ведем дела. Дело здесь не в том, что мы хотим извлечь благодаря этому какую-то дополнительную прибыль, поняв… Как это по-русски? Ментальность, да?
Сердюк кивнул.
– Нет, – продолжал Кавабата, открывая какую-то большую папку. – Дело здесь скорее в желании возвысить до искусства даже самую далекую от него деятельность. Понимаете ли, если вы продаете партию пулеметов, так сказать, в пустоту, из которой вам на счет поступают неизвестно как заработанные деньги, то вы мало чем отличаетесь от кассового аппарата. Но если вы продаете ту же партию пулеметов людям, про которых вам известно, что каждый раз, когда они убивают других, они должны каяться перед тремя ипостасями создателя этого мира, то простой акт продажи возвышается до искусства и приобретает совсем другое качество. Не для них, конечно, – для вас. Вы в гармонии, вы в единстве со вселенной, в которой вы действуете, и ваша подпись под контрактом приобретает такой же экзистенциальный статус… Я правильно говорю это по-русски?
Сердюк кивнул.
– Такой же экзистенциальный статус, какой имеют восход солнца, морской прилив или колебание травинки под ветром… О чем это я говорил вначале?
– О вашей коллекции.
– А, ну да. Вот, не угодно ли взглянуть?
Он протянул Сердюку большой лист, покрытый тонким слоем защитной кальки.
– Только прошу вас, осторожнее.
Сердюк взял лист в руки. Это был кусок пыльного сероватого картона, судя по всему, довольно старого. На нем черной краской сквозь грубый трафарет было косо отпечатано слово «Бог».
– Что это?
– Это русская концептуальная икона начала века, – сказал Кавабата. – Работа Давида Бурлюка. Слышали про такого?
– Что-то слышал.
– Он, как ни странно, не очень известен в России, – сказал Кавабата. – Но это не важно. Вы только вглядитесь!
Сердюк еще раз посмотрел на лист. Буквы были рассечены белыми линиями, оставшимися, видимо, от скреплявших трафарет полосок бумаги. Слово было напечатано грубо, и вокруг него застыли пятна краски – все вместе странно напоминало след сапога.
Сердюк поймал взгляд Кавабаты и протянул что-то вроде «Да-ааа».
– Сколько здесь смыслов, – продолжал Кавабата. – Подождите, молчите – я попробую сказать о том, что вижу сам, а если упущу что-нибудь, вы добавите. Хорошо?
Сердюк кивнул.
– Во-первых, – сказал Кавабата, – сам факт того, что слово «Бог» напечатано сквозь трафарет. Именно так оно и проникает в сознание человека в детстве – как трафаретный отпечаток, такой же, как и в мириадах других умов. Причем здесь многое зависит от поверхности, на которую оно ложится, – если бумага неровная и шероховатая, то отпечаток на ней будет нечетким, а если там уже есть какие-то другие слова, то даже не ясно, что именно останется на бумаге в итоге. Поэтому и говорят, что Бог у каждого свой. Кроме того, поглядите на великолепную грубость этих букв – их углы просто царапают взгляд. Трудно поверить, что кому-то может прийти в голову, будто это трехбуквенное слово и есть источник вечной любви и милости, отблеск которых делает жизнь в этом мире отчасти возможной. Но, с другой стороны, этот отпечаток, больше всего похожий на тавро, которым метят скот, и есть то единственное, на что остается уповать человеку в жизни. Согласны?
– Да, – сказал Сердюк.
– Но если бы все ограничивалось только этим, то в работе, которую вы держите в руках, не было бы ничего особенно выдающегося – весь спектр этих идей можно встретить на любой атеистической лекции в сельском клубе. Но здесь есть одна маленькая деталь, которая делает эту икону действительно гениальной, которая ставит ее – я не боюсь этих слов – выше «Троицы» Рублева. Вы, конечно, понимаете, о чем я говорю, но, прошу вас, дайте мне высказать это самому.
Кавабата сделал торжественную паузу.
– Я, конечно, имею в виду полоски пустоты, оставшиеся от трафарета. Их не составило бы труда закрасить, но тогда эта работа не была бы тем, чем она является сейчас. Именно так. Человек начинает глядеть на это слово, от видимости смысла переходит к видимой форме и вдруг замечает пустоты, которые не заполнены ничем, – и там-то, в этом нигде, единственно и можно встретить то, на что тщатся указать эти огромные уродливые буквы, потому что слово «Бог» указывает на то, на что указать нельзя. Это почти по Экхарту, или… Впрочем, не важно. Много кто пытался сказать об этом словами. Хотя бы Лао-цзы. Помните – про колесо и спицы? Или про сосуд, ценность которого определяется только его внутренней пустотой? А если я скажу, что любое слово – такой же сосуд и все зависит от того, сколько пустоты оно может вместить? Неужели вы станете спорить?
– Нет, – сказал Сердюк.
Кавабата утер со лба капли благородного пота.
– Теперь поглядите еще раз на эту гравюру на стене, – сказал он.
– Да, – сказал Сердюк.
– Видите, как она построена? Сегмент реальности, где помещаются «он» и «гири», расположен в самом центре, а вокруг него – пустота, из которой он возникает и в которую он уходит. Мы в Японии не беспокоим Вселенную ненужными мыслями по поводу причины ее возникновения. Мы не обременяем Бога понятием «Бог». Но, несмотря на это, пустота на гравюре – та же самая, которую вы видите на иконе Бурлюка. Не правда ли, значимое совпадение?
– Конечно, – протягивая пустой стаканчик Кавабате, сказал Сердюк.
– Но вы не найдете этой пустоты в западной религиозной живописи, – наливая, сказал Кавабата. – Там все заполнено материальными объектами – какими-то портьерами, складками, тазиками с кровью и еще Бог знает чем. Уникальное виденье реальности, отраженное в этих двух произведениях искусства, объединяет только нас с вами. Поэтому я считаю, что то, что необходимо России на самом деле, – это алхимический брак с Востоком.
– Честное слово, – сказал Сердюк, – вчера вечером как раз об этом…
– Именно с Востоком, – перебил Кавабата, – а не с Западом. Понимаете? В глубине российской души зияет та же пустота, что и в глубине японской. И именно из этой пустоты и возникает мир, возникает каждую секунду. Ваше здоровье.
Кавабата выпил вслед за Сердюком и покрутил в руке пустую бутылку.
– Да, – сказал он, – ценность сосуда, конечно, в пустоте. Однако ценность этого сосуда в последние несколько минут чрезмерно выросла. Нарушается баланс между ценностью и отсутствием ценности, а это нестерпимо. Самое страшное – это когда пропадает баланс.