— Почитаем, — хмыкнул Достоевский и сунул книгу в карман бушлата.
Вдруг ногу пронзила острая боль.
Неизвестно как выживший кавалердавр исхитрился незаметно подползти сзади — и впился зубами в сапог. Зубы, конечно, не прокусили толстую кожу, но тайная игла, которая была у каждого кавалердавра под языком, дошла до пятки.
Как назло, топор остался в маскировочной яме. С трудом удерживая равновесие, Достоевский несколько раз ударил кавалердавра кулаком в висок. Тот разжал челюсти, покрытые белой пеной, и замер. Но яд уже попал в кровь.
Дышать и двигаться стало невыносимо тяжело. Перед глазами поплыли красные тени, а мысли сделались похожи на мельничные жернова, вращаемые в голове кем-то усталым и недобрым.
«Аптечка? Или бинт? Нет, бинтом не обойтись…»
Пришлось истратить аптечку. Было, конечно, жалко — но аптечка, собственно говоря, и нужна была на тот самый случай, если в кровь попадёт яд с тайной иглы.
«Вот так они и Пушкина, — подумал Достоевский, — гниды великосветские. Сначала из пистолетов, а потом, когда он кувыркаться больше не мог, тайными иглами в голову… Правильно про них Лермонтов писал — надменные подонки…»
Пульсирующее красное удушье понемногу отпустило. Теперь осталось только высосать души.
Но сперва, конечно, надо было сотворить молитву.
Выбрав место почище, Достоевский опустился на колени, вздохнул и закрыл глаза. Старец Фёдор Кузьмич говорил, что молитву следует произносить в душевной и умственной собранности, всем сердцем переживая смысл каждого слова — иначе молитвословие превратится в грех начётничества. Но любая сосредоточенность в последнее время давалась с трудом. Вот и сейчас — вспоминая Символ веры, Достоевский то и дело ловил себя на мыслях самого неуместного свойства:
«Европа, Европа, а что в ней хорошего, в этой Европе? Сортиры чистые на вокзалах, и всё. Срать туда ездить, а больше и делать нечего…»
А потом сразу же, без всякой связи:
«Если внимательно прочитать „Дао Дэ Цзин“, оттуда следует, что всех журналистов надо незамедлительно повесить за яйца…»
Собравшись наконец, он отвратил внимание от блужданий ума и кое-как завершил молитву.
«Беси, — вздохнул он. — Только встанешь на молитву, подлетают. Раньше меньше терзали. Моложе был, чище и твёрже… Ну ладно, теперь начнём…»
Отойдя в сторону, он поднял ладонь перед лицом — так, чтобы растопыренные пальцы накрыли лежащие впереди тела. Затем сосредоточился и потянул всем животом.
Сперва ничего не получилось — мешала какая-то внешняя сила. Достоевский нахмурился, пробормотал «прости, Господи» и потянул шибче.
Раздался щелчок — на шее одного из мертвяков лопнула цепочка с каким-то бесовским амулетом. После этого дело сразу пошло: голубоватый туман заструился от скрюченных тел к ладони, а от неё, пройдя через иньские меридианы руки, потёк в висящую под мышкой тыкву-горлянку, где оседал, оплотнялся и превращался в жидкую голубую ману.
Души, хоть и мёртвые, были у всех — кроме того кавалердавра, который уколол тайной иглой.
«Отчего-то такое чаще бывает именно с аристократами, — подумал Достоевский. — Уходит связь с высшим, всякое дуновение Бога, и на месте души остаётся только лужа яда для тайной иглы. Отсюда это постоянное стремление высших классов унижать, язвить и одеваться в особые одежды, всячески демонстрируя своё отличие от других. Демонстрировать… Это ведь от „демон“. Надо будет сказать Фёдору Кузьмичу…»
Улов был отличный — маны набралось достаточно на пять боевых заморозок или одно желание. Когда голубой дымок иссяк, возникло обычное искушение: подойти к трупам и посмотреть, во что превратились их лица. Искушение было сильным, но он справился с ним, отвернулся и пошёл назад к окопу.
«Надо в журнал занести. И не откладывая, прямо сейчас — а то опять забуду. Ведь уже хотел в прошлый раз, а не сделал…»
Сложив в углу ямы добычу, он отыскал карандаш поострее, подобрал номер «Эцуко», раскрыл на странице с правилами смерти и дописал в самом низу, экономя место:
— Высосав души, никогда не смотрите на лица. Да, это правда — они меняются. Но если вам любопытно узнать, как именно, приготовьтесь потерять аппетит на две недели вперёд.
— Никогда не подходите к упавшему врагу без оружия наготове — он может быть ещё жив!
Тут зажужжал вшитый в кожу дозиметр. Достоевский выругался, достал из кармана фляжку, допил коньяк и швырнул её прочь из окопа — в сторону мусорной кучи.
— Голосуйте за чистый город, — пробормотал он и лёг на тюфяк под фанерным навесом, замаскированным сухими еловыми ветками.
Теперь можно было расслабиться до утра, не опасаясь гостей: мёртвые души избегали ходить по дороге, где несколько из них встретили окончательную смерть. Во всяком случае, день или два — пока трупы полностью не распадутся на элементы.
Открыв трофейного Конфуция, Достоевский стал листать его наугад. Чем дольше он читал, тем бессмысленнее казался текст — вернее, в нём всё ярче просвечивал тот тонкий мерцающий смысл, которого много в любой телефонной книге. Видимо, иероглифы, использованные Конфуцием, указывали на давно ушедшие из мира сущности, и перевести его речь на современный язык было невозможно. Достоевский уже собирался кинуть книгу вслед за пустой фляжкой, когда среди словесного пепла вдруг сверкнул настоящий алмаз:
Конфуций сказал:
— Бывают три полезных друга и три друга, приносящих вред. Полезны справедливый друг, чистосердечный друг и друг, который много знает. А вредны льстивый друг, двуличный друг и друг красноречивый.
Достоевский закрыл книгу и мечтательно поглядел вверх, туда, где между краем тучи и крышей доходного дома виднелся лоскут неба.
«А ведь это правда. И про льстивых, и про красноречивых. Особенно про красноречивых… И про полезных тоже правда. Хотел бы я иметь чистосердечного друга, да ещё такого, который много знает… Вот только где ж его взять?»
Дозиметр зажужжал снова. Достоевский тихо выругался. Каждый раз после того, как он возвращался в яму с добычей, приборчик начинал сигналить в два раза чаще обычного.
«Может, пыль приношу, — подумал он, открывая водку. — Хотя при чём тут пыль. Пыль всюду…»
Он сделал большой глоток и подождал, пока дозиметр стихнет.
«Теперь каждые пять минут будет зудеть. Ох, тоска. Напьюсь сегодня… Надо решить, что с маной делать, пока трезвый. А то опять начудачу…»
Он вынул тыкву-горлянку из-под мышки и похолодел — маны внутри не было. Совсем.
«Господи, треснула, что ли?»
Но горлянка была цела. Достоевский пару секунд хмуро размышлял, что случилось — а поняв, засмеялся.