Первоначально о Боге никто не думал — предполагалось просто подслушивать таким образом разговоры Буша. Но оказалось, что это невозможно: практически все помещения, где проводил свои совещания и встречи американский президент, были надежно защищены от любой прослушки. К тому же трудно было постоянно возить вслед за Бушем необходимый ретранслятор. И тогда полковнику Добросвету пришла в голову безумно смелая мысль о гласе Божьем.
Для разговора Буша с Богом идеально подходило семейное ранчо Бушей в Кроуфорде. Ретрансляционная аппаратура была уже там — я даже знал, что она спрятана в разъезжающем по городку и окрестностям мебельном фургоне, возившем для конспирации и настоящую мебель. Теперь ждали, когда Буш приедет на ранчо.
Моя депривационная камера претерпела кое-какие изменения. Микрофон в нее ставить не стали — звук решено было снимать прямо с моего зуба, потому что так было меньше искажений при передаче. Зато появились два светодиода, зеленый и оранжевый, которые на несколько секунд зажигались в черноте надо мной — и гасли, чтобы не нарушать моего сосредоточения. Оранжевый означал «готовность», зеленый означал «эфир».
Еще добавилась кнопка экстренного отключения связи на случай приступа кашля или чего-нибудь похожего — по инструкции я должен был постоянно держать ее в руке во время эфира. Я говорю «держать в руке», потому что это, собственно, была не кнопка в обычном смысле, а водонепроницаемый резиновый поплавок, от которого отходил провод. Чтобы отключиться, надо было просто сжать его.
Дни текли непередаваемо медленно. По утрам я перечитывал Библию, репетировал англоязычного Левитана, отрабатывая всякие архаичные «thee» и «thou», и томился духом. И только погружаясь в темную соленую воду, над которой теперь воистину носился Дух Божий, я испытывал радость — ибо знал, что какое-то из услышанных сегодня слов обязательно поднимет меня на недосягаемую для человеков высоту.
Все случилось очень буднично, безо всякой романтики.
Меня подняли ночью. Сердце екнуло — я понял, что сейчас произойдет. Но я постарался не показать своего испуга. Возле камеры меня ждал Добросвет со своим спецквасом. Вид у него был заспанный.
— Ныряй, — сказал он, когда я выпил стаканчик привычной дряни. — Буш на ранчо. Шмыга скоро подойдет. Начинаем через час. Не ввязывайся в долгий разговор, просто обозначь себя и слушай, что он скажет. Минуты через три мы тебя отключим. Первый, так сказать, блин. Ну, Перун в помощь…
Когда примерно через час загорелся оранжевый светодиод, мой омытый квасом ум был чист и пуст. Я все еще не знал, что скажу через несколько секунд. Потом зажегся зеленый.
И вдруг, без всякого усилия с моей стороны, голос Левитана произнес:
— Джорджайя! Джорджайя! Джорджайя! Сын мой, смелое сердце и чистая душа! К тебе обращаюсь Я, друг мой…
Это идиотское и совершенно неожиданное для меня самого «Джорджайя», похожее на «Исайя», прозвучало вполне органично — в конце концов, уместно ли Богу называть Буша Джорджем? Мои слова немного смахивали на радиообращение товарища Сталина к Гулагу по поводу немецко-фашистского кидка, но с этой речью Буш, скорей всего, знаком не был.
— Внимай мне в вере и любви, ибо я Господь твой Бог, и пришел к тебе, чтобы облегчить твою ношу…
Мне показалось, что я слышу хриплое дыхание, а потом раздался звонкий удар и лязганье зубов. И я услышал тихое:
— Oh fuck…
Потом был сдавленный стон, треск и шум. И тот же запыхавшийся голос быстро добавил:
— Forgive me father for I have sinned…
[5]
Я не успел ничего сказать — надо мной зажглась оранжевая лампочка. Сеанс был закончен.
Когда я принял душ и вышел из депривационного отсека, меня встретили Шмыга с Добросветом. Выглядели они хмуро.
— Чего так рано отключили? — спросил я.
— Нештатная реакция, — сказал Добросвет. — Но ты все нормально сделал, к тебе претензий нет. Вечером на всякий случай посмотрим новости.
В ожидании новостей я сбрил двухнедельную щетину, постриг ногти и с небольшим интервалом съел в столовой два обеда — не столько от голода, сколько от нервов.
В девять вечера мы уже сидели у телевизора в кабинете Шмыги. Ждать пришлось всего пять минут.
— Сегодня на своем ранчо в Кроуфорде, — со сдержанной улыбкой сказала девушка-диктор, — катаясь на велосипеде, президент Буш упал и получил легкие ушибы. Бушу оказана медицинская помощь. Предполагается, что на графике работы американского президента это происшествие не скажется никак…
Шмыга посмотрел на меня, потом на Добросвета, и я увидел в его глазах огонь холодного торжества. Так, наверно, выглядели глаза звероящера, почуявшего, что добыче не уйти.
— Скажется на графике, — сказал он. — Еще как скажется. С завтрашнего дня работаем по объекту.
8
Как порядочный человек я не должен, наверное, пересказывать здесь свои разговоры с Бушем. Да и гэбэшной подписки никто не отменял. Поэтому хорошо, что рассказать мне при всем желании почти нечего, и горячим сердцам из известного ведомства не надо будет снаряжать в дорогу сотрудника со смазанной полонием циркулярной пилой.
Обычно я не готовился к беседе. Я представлял, как начать разговор, и всегда знал, как закончить — ангелами. Остальное время мое внимание и энергия расходовались на то, чтобы выдерживать величественную интонацию советского радиодиктора («говори диафрагмой», напоминал я себе).
А все прочее… Не подумайте, что я увиливаю от ответственности, но мое сознательное участие в происходящем было весьма ограниченным.
Я, если привести сравнение, был машинистом, следившим за скоростью паровоза и его гудком. Паровоз перемещался по рельсам, тысячелетия назад проложенным в синайской пустыне тем маленьким евреем, о котором поет гениальный Леонард Коэн в песне «The Future». А конкретные слова были чем-то вроде шпал, принимавших на себя вес паровоза и рельсов. Без шпал, понятно, не было бы никакого железнодорожного движения — но разве машинист думает, откуда они берутся и из какого дерева сделаны?
Шпалы держали вес и поступали без перебоев, ибо в то время я цепко держал Бога за мизинец своей дрожащей от страха рукой. Требуемые слова возникали в моей душе без всякого усилия, да и вообще без моего участия — иначе я провалил бы все дело. Вероятно, именно так и говорили древние пророки, земное ничтожество которых не мешало величию передаваемого через них откровения.
Когда я слушал себя в записи, я не всегда даже понимал, о чем говорю — но каждый раз дивился таинственному могуществу своей речи. Она была бессвязной и туманной, а иногда и неверной грамматически. Но это только придавало ей силы — ибо Всевышнему пристало изъясняться знаками, знамениями и смутными пророчествами. Ему идет быть загадочным, и у меня это выходило неплохо.