— Я не хочу так. Я не хочу лечиться. Может быть, мне нравится эта болезнь!
— Она называется «первая любовь», и она проходит. Хотя иногда оставляет в душе глубокие рубцы, которые кажутся незаживающими.
— Что же мне делать, учитель?
— Тебе? — Он усмехнулся. — Ничего. Ты сделал все, что мог, и сделал все правильно. Тебе даже удалось невозможное — оставить за собой последнее слово.
— Все же вы подслушивали…
— Предположим, я проходил мимо по своим делам… Теперь эта девочка впервые узнала, как самой оказаться брошенной. Даже если она не поняла этого сейчас — спустя какое-то время она с изумлением обнаружит, что это не она сделала выбор, а ты. Может быть, она станет мудрее и человечнее. А может быть, ничего с ней и не случится. Может быть, она попытается вернуться к тебе, чтобы затем уже самой бросить тебя. Этого я боюсь больше всего. Потому что люблю тебя всей душой, как сына, и понимаю тебя всем сердцем, как брата по несчастью. Мы умные, образованные, впитавшие в себя всю вековую мудрость человечества, могучие и огромные, как северные мамонты… мы беспомощны перед женщиной. — Учитель Кальдерон вздохнул.
Как тот неправ, кто говорит нам,
В своем незнании глубоком,
Что будто бы любовь умеет
Две жизни превратить в одну!
[26]
— Только не делай ошибок сверх необходимой меры, мальчик, — прибавил он строго. — Даже если сердце твое обливается кровью, не давай выхода чувствам. Будь спокоен и хладнодушен. Сделай вид, что примирился с утратой. Отвечай на ее слова ровно, приветливо и безучастно, и ни за что не обращайся к ней первым. Не нужно переигрывать, не нужно провоцировать ревность… одновременно навевая беспочвенные грезы той же бедняжке Эксальтасьон. Не тряси головой, я знаю, что у тебя были такие намерения! Всего лишь отстранись. Это трудно, я знаю. Воспринимай это как испытание мужской доблести. И, поверь, спустя короткое время ты даже начнешь получать удовольствие от собственного страдания… О, я отдаю себе отчет, что Тита давно уже осведомлена обо всех наших уловках. Но сами догадки о том, притворяешься ли ты или вправду к ней охладел, могут оказаться для нее невыносимым испытанием. И тогда…
Чем меньше женщину мы любим,
Тем легче нравимся мы ей…
[27]
Я не удержался и мрачно добавил:
Но эта важная забава
Достойна старых обезьян…
[28]
— Рад слышать, что к тебе возвращается чувство юмора, — заметил учитель Кальдерон. — Это верный признак того, что ты стоишь на пути к исцелению. Все еще впереди, мой мальчик. Ничего еще не решено. Я мог бы… — он помолчал, задумчиво глядя в темные небеса. — Да, я мог бы тебя провести по всем кругам любовной игры, как Вергилий. Под мою диктовку ты сумел бы вернуть себе Титу, даже на время влюбить ее в себя. В конце концов, она всего лишь неопытная девочка, возомнившая себя совершенно взрослой. А я старый человек, которого без числа любили женщины, покидали женщины и вновь подбирали женщины. Кое-чему я все же, надеюсь, научился. Формальные приемы обольщения, перед которыми не устоит ни одна фемина. Слова, жесты, взгляды… эти психологические аттрактанты, действующие на подсознание… Но! Все это — мнимые победы. Не могу же я вечно руководить тобой, как марионеткой. В конце концов, ты не Кристиан де Невильет, а я не Сирано. Я не могу быть твоим умом, потому что ты и сам неглуп, а ты не можешь быть моей красотой, ибо я гораздо красивее тебя.
[29]
Однажды все вскроется, и возмездие будет во сто крат ужаснее. И я… уж прости меня, бесцеремонного глупца… совершенно не уверен, что Тита хороша для тебя.
Он потрепал меня по плечу и, отстранившись, спросил испытующе:
— Что ты намерен предпринять в данный момент?
— Лечь спать, — проворчал я.
— Слова не мальчика, но мужа, — сказал учитель Кальдерон с удовлетворением. — Еще я посоветовал бы записать свои впечатления, лучше всего — хорошим старинным стилом на белой бумаге. — Я скорчил кислую гримасу. — А если тебе захочется поговорить еще — ты знаешь, где меня искать.
Я знал. Я мог набрать его код в любое время дня и ночи, и он окажется совершенно готов к беседе по душам. Всецело в моем монопольном распоряжении. Поначалу мне казалось, что учитель Кальдерон занят исключительно мной, да еще, пожалуй, чтением да перечитыванием любимого своего тезки-классика, что нет у него никакого иного дела, кроме меня, и я — единственное обстоятельство, благодаря какому этот красивый и мудрый человек завяз в «Сан Рафаэле». И много позже я с изумлением обнаружил, что был не единственным лоботрясом на его шее. И от меня он наверняка направлялся к близнецам де ла Торре, с которыми у него никогда не было никаких хлопот. Эти двое были помешаны на фенестре, жили фенестрой и могли говорить о фенестре часами. И учитель Кальдерон давно научился компетентно обсуждать эту прежде чуждую ему тему. Потом он наверняка зайдет к Габриэлю Ортеге, тихому ботанику, хлопот с которым не было вообще ни у кого. О чем можно говорить с Габриэлем Ортегой? Например, о свертке зета-пространства топограмм по четвертой и пятой координатам. О преобразовании Д'Арси. О метаморфных геликоидных химерах. То есть, обо всем том, о чем учитель Кальдерон никогда не станет говорить со мной… Интересно, кто я в его глазах? Комплексующий дебил-переросток, требующий постоянного присмотра, чтобы сам же себе не навредил, или… источник душевного отдохновения?
Мне хотелось остаться одному. Я и остался.
Самое удивительное было то, что я ворочался, вздыхал и разнообразно жалел себя, несчастного, но вскорости обнаружил, что беседую о чем-то возвышенном с напыщенными эхайнскими сановниками, вышедшими прямо из стен и разместившимися на всех стульях и креслах моей каморки. И даже не удивляюсь их поразительному сходству с испанскими грандами с репродукций, что были в беспорядке развешаны по комнате. Хотя уже тому, что один из эхайнов напоминал дона Себастьяна де Морра кисти Веласкеса, а другой — отчего-то Петра Ивановича Потемкина работы Хуана Карреко де Миранда (не путать с господином директором!), должно было сильно меня насторожить. (Для справки: первый был карликом, а второй носил пышную неопрятную бороду.)
И дрых я, к своему стыду, как убитый. Переживания переживаниями, а здоровому организму — здоровый сон… Да так, что едва не проспал утреннюю пробежку.
Следующее утро было солнечным. А каким оно могло быть в этой части света в это время года?! Мир не рассыпался в прах, не провалился в тартарары, планеты не сорвались с орбит, и море не вышло из берегов. И хотя этим утром в моей жизни не было Антонии, я не сказал бы, что страдания мои были невыносимы. Впрочем, Антония наверняка заметила бы, наморщив носик: «Эхайн… толстокожий, бесчувственный эхайн…»