Как я уже говорил, нынче довольно промозгло. Именно сегодня капитану взбрело в голову заставить команду надраивать оснастку. И вот уже матросы снуют повсюду с ведрами и мокрыми тряпками. Как же, приказ капитана. Сам-то, подлец, сидит на кормовой палубе, беседует со светскими дамами из первого класса и поглядывает в свой театральный бинокль. На руках – теплые белые перчатки. А матросы, бедолаги, выплясывают хорнпайп
[67]
от холода. Их голые ладони похожи на вареные бифштексы. Зато судно становится все белоснежнее и белоснежнее. К чему это? Кому это нужно? Произвести впечатление? На кого? По-моему, оснастка и прежде сияла чистотой. Куда уж, черт побери, чище? Или мы ожидаем с визитом какого-нибудь важного альбатроса? А может, это часть суровой морской дисциплины, что делает из новобранцев закаленных мужчин, дабы те не дрочили друг друга по трюмам? Не исключено. Но сколько здесь тоски и тщеты! Думаю, корень зла в том, что заняться-то нечем. А когда нет настоящей работы, приходится мыть, выскабливать, драить палубу добела и еще белее. На сем лживом, гнилом основании зиждется оплот порядочности и трезвости. Сделаем судно белоснежным! Плевать, что завтра оно снова запачкается. Чистый корабль – хорошо плавающий корабль. Океанская логика!
Один занятный чудик на борту – оперный певец из Армении, что делит со мной каюту. Каждое утро он осведомляется по-французски: «Какой сегодня день?» И если я говорю: «Вторник», он отзывается: «Хорошо. Значит, завтра воскресенье». Еще каждое утро он интересуется, опять же по-французски, сколько дней осталось до конца путешествия. И если я отвечаю: «Пять», он кивает: «Хорошо. Значит, завтра будем на месте». Оставаясь в одиночестве, он распаковывает и запаковывает свои чемоданы, перекладывая их содержимое из одного саквояжа в другой. Затем проверяет ключи, открывая и закрывая каждый замочек по очереди. Затем готовится побриться. Когда ни посмотри, он вечно готовится побриться. Видишь ли, у армян борода отрастает очень быстро. Любому встречному-поперечному мой сосед задает один и тот же вопрос: «Vous parlez francais, Madame ou Monsieur?»
[68]
Даже к матросу-голландцу пристал: «Vous parlez francais, Monsieur?» Поверишь ли, ему действительно интересно. Соль шутки в том, что сам-то горе-полиглот ни слова не петрит по-французски, зато обожает слушать, как изъясняются другие. Вскоре мы все научились этой фразе: «Vous parlez francais, Monsieur?» Да ладно, «фее ф порятке», как выражаются голландцы. На завтрак нынче селедка маатьес. На обед – фрикадельки. Никакого вина. Никакого шампанского. Вообще без крепких напитков. Только пиво «Хайнекен», самый светлый и пенистый сорт. Напоминает прокисшие взбитые сливки.
Как бы там ни было, мачты судна уже отмыты, плевательницы прочищены, на столиках постелены свежие коричневые скатерти. Вечером смотрим «Проживем эту ночь!» с Лилиан Харвей. Честное слово, будь у меня выбор, я скорее пошел бы на порнографию sanssuite. «Vousparlezfrancais,Monsieur?»
Четверг, на борту «Виндама».
Все утро беседовал с герром Шпеком из Роттердама, он тоже плывет третьим классом. Разговор лишний раз напомнил мне о трудностях межнационального общения. Герр Шпек прибыл из Роттердама двадцать лет тому назад и устроился в компанию «Фишер Боди», не то мастером, не то старшим рабочим. Каждый день мой попутчик просто обязан узнавать нечто новое, чтобы понять наконец, что такое мир. Стоит бедняге присесть на минутку и призадуматься, он боится, что потеряет рассудок, поэтому со страху кидается играть в карты или болтать с женой, которая по-своему больше похожа на американку, иными словами, более романтиш. Мы стояли у поручней и глядели на волны, когда герр Шпек сообщил мне, что долго изучал цвет океанской воды, почему она такая зеленая, и вот наконец пришел к выводу: все из-за мусора, который кидают за борт, и грязи, сливаемой туда же после мытья посуды. Вот что, по его мнению, делает воду жирной и соответственно зеленой на вид. Это как болезнь, при которой нечистая жидкость поднимается у вас типа из желудка. «Желчь?» – уточнил я. «Та, та, мы ф Колландия насывать это шелтш», – закивал попутчик. Потом заявил, что у него всегда одинаковое настроение: типа спокойное и довольное, и он не понимает, почему другие люди порой выглядят счастливыми, а порой впадают в меланхолию. «Кокта я лошусь ф постель, то избафляюсь мысли, как одешта. Моя шена, она коворит, у меня отна нока ф крофа-ти, а я уше сасыпать». По словам герра Шпека, он всегда активен, кроме тех минут, пока думает. «Кокта я фстафать, срасу прыкать ис постель… Хотчу фитеть, што происхотит ф мире… Софсем не моку лешать… Я слишком нерфный тля этого…» Еще его восхищает широкий кругозор американцев, не то что у голландцев, которые никогда не покидать свой маленький деревня. «Это потому што американцы, они понимать, как обрасовывать нарот прафильный анклийский ясык. Не то что бельгийцы – отсталый страна, ибо валлонцы, они иметь только четыре с половиной миллиона шителей, и они хотеть, штопы фландры, они тоше коворили французский. Польше ста лет насад бельгиумс пыли отделены от голландских людей. Это есть плохо тля бельгийский нарот. Соетиненные Штаты есть нарот намного лутше. Каштый рапотать и твикаться фперет. Один фещь есть клупый – это деньги. Деньги делать людей глупый, нарот становиться ленифый и думать только о расфле-чения фее время. Нет расфития ума, штопы каштый обрасовываться и тостигать што насыфается успех ф шисни».
Герр Шпек предпочитает клубокие книги, а не тот романтичный вздор, который глупо читать его жена. Мой попутчик любить што насыфается «Дайджест». «Дайджест» есть карашо, потому што фее пыстро и пес клупостей. Он любить, што насывается, клубокие книги, унд не то что лупофф фее время. «Я челофек фсекда отинокий, – говорит Шпек. – Инокта я слушать, слушать, а потом я, так скасать, садиться и тумать. Я хотел пы пыть польше как американский нарот, который фсекда счастлифый и фесе-лый, и коворить о сфои афтомопили, как пыстро они есдить и так дальше, но я есть фсекда очень одинокий и толщен сначала понять, што тфорится фокруг. Это и есть мой щастье, кокта я моку сесть и понять, што есть этот мир. Я не смеяться люди, таше кокта они садавать клупый вопросы. Я тумать фсекда, што шелофек, с которым я кофорить, он иметь што-то расумное спросить, только не уметь фырасить сфою мысль. Каштый имеет моски и хочет уснать што-то про наш мир. Мы толшны опрасовывать лютей, как сатафать фопросы, иначе мы никокта нишего не уснать. Полакаю, фы уше читали ту книку Ван Луна, кте он кофорит про шелофек, откута он фсялся ис цинапсис. Я лишно тумать инокта, што Ван Лун есть слишком фантастиш. Он идти слишком талеко с этим цинапсис. Шелофек есть што-то дуковное, как я коворить фее фремя. Иначе он пыть просто шифотное, прафда? Ван Лун, он утфершдать, што шелофек иметь польшие мускулы, как опесьяны, и крошечный маленький моек, который телать его колова слишком маленький тля тела. Коворит, это есть пыло тафно, три тысячи лет насад, кокта случиться што фы насываете потоп. Кашется, так это насыфается – мой обрасофание анклийс-кий не слишком кароший польше. Я есть только шетыре месяца пыть вешерний школа… Я тяшело рапотать фее фремя. Ф любом случае, он кофорит, раньше пыли польшие сфери, который теперь только кости ф семле. Я тумаю, клупо утфершдать, што три тысячи лет насад пыли сфери, который никто польше не фидеть. Это што я насыфаю фантастише кника. Я не нрафиться, кокта он коворить о семле потопным опрасом. Токта я чуфствую себя клупый, а он умнее, шем я сам. А так он писать неплохие кники, очень расумный, толстый и клубокий. Кое-кокта я ходить слушать оперу. Это есть кароший мусыка и красифый. Инокда мне тоше нрафится што-то красифый. Шелофек толшен обрасофываться, штопы он мок наслашдаться мусыка фон опера. Моя шена, она утферждать, фее устафают, кокта я коворить такие фешчи. Она люпит икрать карты фею ночь и шитать тот фстор, што есть ф шурналах. Она пыстрее станофиться американка, шем я… мошет пыть, потому што она шенщина, а шенщина толшна фее спрафляться лекче…»