Я уже говорил о том, что в то время не знал ни слова по-французски, но уже тогда был на грани великого открытия, открытия, которое вознаградило меня за пустоту Миртл-авеню и всего американского континента. Я почти что достиг побережья того великого французского океана, что носил имя Эли Фора,
{124} океана, по которому сами французы вряд ли плавали и который они ошибочно принимали за внутреннее море. Читая его даже в выхолощенном английском переводе, я сумел понять, что этот человек, описавший славу рода человеческого, и был тем Зевсом, отцом Атланта, которого я искал. Я назвал его океаном, но он был еще и всемирной симфонией. Он стал первым музыкантом, который дала Франция. Его возвеличивали и сдерживали, он был аномалией, галльским Бетховеном, великим врачевателем души, гигантским громоотводом. Еще он был подсолнухом, всегда повернутым к солнцу, впитывающим свет, сияющим, излучающим жизненную силу. Он не был ни оптимистом, ни пессимистом — ведь и про океан нельзя сказать, что он благодетельный или недружелюбный. Он верил в человечество. Он придал роду человеческому стержень, вернув ему достоинство, силу, потребность творить. На все он смотрел как на творчество, как на солнечную радость. Эли Фор не записывал свое творчество обычным способом, он записывал музыкально. И какая разница, что у французов тугое ухо — ведь он оркестровал сразу для всего мира. Когда спустя несколько лет я приехал во Францию, меня очень удивило то, что там не было памятника в честь Эли Фора, и ни одна улица не была названа его именем. Он должен был умереть для того, чтобы оказаться в пантеоне французских божеств — и как, должно быть, они бледно выглядели, его обожествленные современники, в присутствии этого лучистого солнца! Не будь он врачом, что позволяло ему зарабатывать на жизнь, с ним могло бы такое случиться! Был бы еще один поводырь тележки с отбросами! Человек, ожививший египетские фрески во всем их многоцветьи, мог умереть с голоду при полном равнодушии публики. Однако он был океаном, в котором утонули его критики, редакторы, издатели и публика. Чтобы осушить этот океан, чтобы испарить его — потребуются эры. Почти столько же потребуется, чтобы французы приобрели музыкальный слух.
Если бы на свете не было музыки, я угодил бы в сумасшедший дом, как Нижинский. (Как раз тогда обнаружили, что Нижинский безумен. Он раздал все свои деньги бедным — а это всегда считалось дурным признаком!) Мой разум хранил удивительные сокровища, мой вкус был остер и требователен, мои мышцы были в превосходной форме, аппетит хоть куда, дыхание здоровое. Мне нечего было улучшать в себе, и все же каждый день я до одури стремился к совершенству. Даже когда для меня находилась работенка, я не мог принять ее, поскольку мне нужна была не работа, а более полная и богатая жизнь. Я не мог тратить время на труд учителя, адвоката, врача, политика или кого-нибудь еще, необходимого обществу. Проще было согласиться на черную работу, поскольку она не занимала ум. После того, как меня уволили из уборщиков мусора, я поступил к миссионеру, проявившему ко мне большое доверие. Я был у него вроде как швейцар, кассир и личный секретарь в одном лице. Он обратил мое внимание на целый мир индийской философии. Свободными вечерами я встречался с друзьями в доме Эда Бори, который жил в аристократической части Бруклина. Эд Бори был пианистом-эксцентриком, не знавшим нотной грамоты. У него был закадычный друг, Джордж Ньюмиллер. Они часто играли дуэтом. Нас собиралось у Эда Бори человек двенадцать, и все умели играть на пианино. В то время нам было от двадцати одного до двадцати пяти; с нами не было женщин. Во время этих вечеринок мы едва ли касались женской темы. В нашем распоряжении имелось вдоволь пива и весь обширный дом, ибо мы собирались в летнее время, когда родня Эда находилась в отъезде. Я вспомнил о жилище Эда Бори, хотя мог бы рассказать еще по меньшей мере о дюжине подобных домов, потому, что дом Бори представлял собой нечто, с чем мне не довелось больше встретиться нигде в мире. Ни сам Бори, ни кто-либо из его друзей не догадывались, какие книги я читал и что за мысли владели мной. Когда я появлялся на пороге, меня приветствовали восторженно — как клоуна. От меня ждали чего-то этакого. По всему обширному дому были расставлены рояли, не меньше четырех, не говоря уж о гитарах, мандолинах, скрипках и фисгармониях. Эд Бори был чудаком, приветливым, симпатичным и радушным. Сандвичи всегда были на высоте, пива — пей не хочу, а если возникало желание остаться на ночь, он предлагал на выбор любой диван. Идя по улице, большой, широкой, сонной, роскошной улице — такой не найдешь в целом свете — к дому, я слышал звуки рояля в гостиной на первом этаже. Окна были настежь распахнуты, и мне было видно, как Эл Бургер и Конни Гримм развалились в широких креслах, водрузив ноги на подоконник и держа в руках большие пивные кружки. Вероятно, за роялем сидел Джордж Ньюмиллер с большой сигарой во рту, закатав рукава сорочки. Он импровизировал. В гостиной смеялись и болтали, пока Джордж блуждал в поисках удачного разрешения. Вскоре он нащупал тему, пригласил Эда, тот сел рядом, вслушиваясь на свой непрофессиональный манер, а потом пробежался по клавишам и начал подыгрывать. Когда я войду в дом, может быть, в соседней комнате кто-то будет стоять на руках — на первом этаже было три больших комнаты, переходивших одна в другую, а сзади дома раскинулся сад, огромный сад, полный цветов, фруктовых деревьев, винограда, статуй, фонтанов и всего на свете. Иногда, если в доме было особенно душно, в сад выносили небольшую фисгармонию и бочонок пива, естественно. Мы пели и смеялись в темноте, пока кто-нибудь из соседей не клал этому конец. Иногда музыка звучала по всему дому, на каждом этаже. То было настоящее безумие, упоительное, и присутствие женщин непременно бы все испортило. Иногда это было похоже на испытание выносливости: Эд Бори и Джордж Ньюмиллер за огромным роялем старались вымотать друг друга, без конца менялись местами, перекрещивали руки, то затихали до звучания ксилофона, то гудели, словно вурлитцер.
{125} И всегда находился повод для смеха. Никто не спрашивал, чем ты занимаешься, о чем ты думаешь и так далее. Удостоверения личности оставляли за порогом дома Эда Бори. Никому не было дела, какого размера твоя шляпа и сколько ты за нее отдал. Это были истинные приемы с бутербродами и напитками. Когда вечер набирал силу и одновременно звучали три рояля, фисгармония, мандолины, гитары, пиво лилось рекой, каминные доски ломились от сигар и сандвичей, из сада дул освежающий ветерок, а Джордж Ньюмиллер, голый до пояс, модулировал будто дьявол — это было лучшее шоу из всех, что мне доводилось видеть, и притом оно не стоило ни цента. Более того, после всех раздеваний и одеваний я уходил восвояси с полным карманом мелочи и сигар. Никого из них я не видел между вечеринками — мы встречались только летними вечерами, по понедельникам, когда Эд открывал двери своего дома для всех друзей.
Стоя в саду и вслушиваясь в шум, я не верил, что это один и тот же город. И если бы я открыл рот и вывернулся наизнанку, все было бы кончено. Ни один из этих парней ничего не стоил с точки зрения, устоявшейся в этом мире. Они были просто славные ребята, парни, которым нравилась музыка и приятное времяпровождение. Иногда они так увлекались, что приходилось вызывать «скорую помощь». Как-то Эл Бургер вывихнул колено, демонстрируя один из своих трюков. Все было так безмятежно, полно музыки, света, что он битый час пытался убедить нас, что с ним действительно случилось неладное. Мы попробовали отнести его в больницу, но до нее было неблизко и, кроме того, мы несколько раз его роняли, поскольку были навеселе, и он каждый раз издавал дикий крик. Поэтому пришлось в конце концов звонить с полицейского поста и просить подмогу. Приехала «скорая помощь» и патрульная машина. Эла забрали в больницу, а нас в каталажку. Всю дорогу мы пели в полную глотку. Даже после того, как нас выпустили под залог, наше настроение не ухудшилось, и у полицейских настроение не ухудшилось, и так все мы переместились в подвал, где стояло разбитое пианино, и продолжали играть и петь. Все это похоже на период до Р.Х. в истории, который завершился не потому, что началась война, а потому что даже такие дома, как у Эда Бори, не защищены от яда, просачивающегося с периферии. Потому что каждая улица становится Миртл-авеню, потому что пустота заполняет весь континент от Атлантики до Тихого океана. Потому что спустя некоторое время вы не сыщете ни одного дома на сей земле во всю долготу и широту ее,
{126} в котором человек стоял бы на руках и пел. Так не принято. Не сыщется двух одновременно звучащих роялей, не сыщется двух человек, готовых играть всю ночь ради собственного удовольствия. Эти двое, способные играть как Эд Бори и Джордж Ньюмиллер, служат в кино или на радио, и лишь малая толика их таланта используется по назначению, а остальное брошено в помойную яму. Судя по тому, что нам предлагают на концертах и спектаклях, никогда не догадаешься, какие таланты скрыты на американском континенте. Позднее я пристрастился бывать на репетициях профессионалов. Это было тоже замечательно, но по-другому. Не чувствовалось восторга, то было зарабатывание долларов и центов. Каждый американец, обладавший чувством юмора, берег его для себя. Конечно, среди профессионалов тоже попадались хорошие ребята, которых никогда не забуду. Как правило, это были люди, не имевшие громкого имени, но такие-то как раз лучше всех. Помню безвестного артиста в антрепризе Кейта, наверное, самого неподражаемого в Америке. Кажется, он получал за свою работу долларов пятьдесят в неделю. Трижды в день, семь дней в неделю, он выходил на сцену и буквально ошеломлял публику. Он не играл — он просто импровизировал. Его шутки и трюки никогда не повторялись. Он расточал всего себя, но при этом, думаю, не пользовался допингом. Он был из тех парней, что родились такими, с бешеной энергией и задором, которых ничем не сдержать. Он владел всеми инструментами, мог изобразить любой танец, сочинить историю на все случаи жизни и рассказывать вплоть до звонка. Он получал удовольствие от своей игры, но при этом умудрялся еще и помогать другим. Стоял за кулисами и ждал подходящего момента, чтобы вмешаться в номер коллеги. Он сам собою являл шоу, и это шоу врачевало лучше, чем весь арсенал современной медицины. Такому человеку надо было платить жалованье президента Соединенных Штатов. А лучше уволить и президента, и весь Верховный Суд, и на их место поставить правителем такого вот человека. Такой человек мог излечить какой угодно недуг. Кроме того, он был из тех парней, что возьмутся делать это бесплатно, если их попросят. Это был тип человека, способный упразднить лечебницы для душевнобольных. Такой не предлагает лечение — он делает сумасшедшими всех. Между этим способом и непрерывным состоянием войны, которое называется цивилизацией, лежит еще один путь, и на эту дорогу мы все рано или поздно выберемся, ибо все остальное обречено на провал. Типичный представитель этой единственной дороги носит на плечах голову о шести лицах и осьми очах; голова эта — вращающийся маяк, а вместо тройной оболочки на макушке, как обычно бывает, зияет дыра, вентилирующая скудные мозги. Да, мозгов очень мало, ведь нагрузка на них невелика. Серое вещество обеспечивает полное сознание и переходит в свет. Это — единственный тип человека, который стоит выше комедианта; он не смеется и не плачет, он не ведает страданий. Пока что мы не узнаем его, ибо он слишком близко к нам, сразу под нашей кожей, если уж на то пошло. В то время как комедиант берет нас за живое, этот человек, имя которого, если хотите, Бог, а нужно ли ему имя вообще? — так вот, этот человек громко заявляет о себе. Когда все человечество покатывается со смеху, хохочет до боли — именно тогда, я думаю, каждый выходит на верную дорогу. В этот момент каждый в отдельности и все вместе становятся Богом. В этот момент уничтожается двойное, тройное, четверное, множественное сознание и серое вещество сворачивается в складки на макушке черепа. В этот момент вы можете на деле почувствовать дыру на макушке; тогда вы понимаете, что некогда на этом месте у вас был глаз и что этот глаз был способен проникнуть во все сразу. Теперь этого глаза нет, но когда вы смеетесь до слез и до коликов в животе, вы открываете дорогу небесному свету и вентилируете мозги. В такую минуту никто не заставит вас взяться за оружие, чтобы убивать врагов; никто не заставит вас открыть пухлый том, чтобы вычитать в нем метафизические истины нашего мира. И если вы знаете, что означает свобода, абсолютная свобода, а не относительная — вы согласитесь, что приблизились к ней как никогда. Я против нашего мира в его теперешнем состоянии, но не потому что я моралист, а потому что хочу смеяться еще и еще. Я не утверждаю, что Бог — это один лишь великий смех: я говорю, что вам надо хорошенько посмеяться, прежде чем вы приблизитесь к Богу. Моя единственная цель в этой жизни — это приблизиться к Богу, то есть стать ближе к самому себе. Вот почему мне все равно, какую дорогу выбрать. Однако музыка очень важна. Музыка — это тоник для шишковидной железы. Музыка — это не Бах или Бетховен; музыка — это открывалка для души. Она страшно умиротворяет, она придает уверенность в том, что над вашим существованием есть крыша.