Именно в таком инертном состоянии меня и застали вернувшиеся домой женщины. Я стоял у стены, упершись головой в лист оберточной бумаги. На столе слабо чадила свечка. Первое время женщины не замечали меня. Ходили молча по комнате, разбирая вещи. Случайно взгляд Стаси упал на мою словно приклеенную к стене фигуру. Она взвизгнула.
— Смотри! — крикнула она. — Что это с ним?
На моем лице жили только глаза. Тело окаменело и превратилось в статую. Или того хуже — в труп!
Стася встряхнула мою безвольно болтавшуюся руку. Та качнулась и снова замерла. Я по-прежнему не издавал ни звука.
— Иди скорей! — вновь крикнула Стася.
На этот раз Мона не заставила себя ждать.
— Взгляни на него!
Пора было как-то проявить себя. Не двигаясь с места и не меняя положения, я с трудом раздвинул челюсти и заговорил голосом человека в железной маске:
— Со мной все в порядке, дорогие мои. Не стоит волноваться. Я просто… задумался.
— Задумался? — в голос возопили они.
— Да, мои ангелочки, задумался. А что тут странного?
— Сядь, пожалуйста, — взмолилась Мона, быстро подтаскивая кресло.
Я опустился в него, будто в бассейн с подогретой водой. Как же приятно! Смена положения доставила мне большое удовольствие. Но я вовсе не жаждал его. Напротив, мне хотелось пестовать мою печаль.
Неужели стена, возле которой я стоял как пришитый, так замечательно успокоила меня? Мозг мой по-прежнему сохранял ту лихорадочную активность, что была прежде, но мысли перестали быть маниакальными: они приходили и уходили — неторопливо, давая возможность приглядеться к ним и полюбить. Перед приходом женщин меня как раз нежно и бережно поднесло к последнему акту, который я вдруг увидел совершенно ясно. Пьеса написалась в голове без всяких усилий с моей стороны.
И вот теперь, сидя вполоборота к женщинам, я вдруг начал вещать, как автомат. Не рассказывал пьесу, нет, я просто произносил текст, реплика за репликой. Как актер, который и после того, как опущен занавес, продолжает играть у себя в гримерной.
Женщины странно примолкли. При обычных обстоятельствах они бы расчесывали волосы или делали маникюр. А теперь сидели, примолкшие и испуганные, и только мой голос гулко раздавался в тишине. Я говорил и в то же время слушал себя. Это было восхитительно. Просто сон наяву.
Я понимал, что стоит мне хоть на миг замолкнуть, и чары рассеются. Однако эта мысль не тревожила меня. Буду продолжать, пока не иссякнут силы. Или пока не «иссякнет» пьеса.
И я говорил, выбрасывая слова сквозь прорезь в железной маске, все тем же ровным, размеренным, глухим голосом. Так неотрывно работают, держа рот на замке, над приближающейся к концу книгой, с волнением понимая, что она тебе невероятно удалась.
Полностью уничтоженный безжалостным приговором Стенли, я оказался лицом к лицу с источником моих бед — профессией в чистом виде, так сказать. И насколько же этот спокойный поток отличался от бурной практики творчества, от непосредственного писательства. «Глубоко ныряй и никогда не всплывай!» — такой лозунг должен взять на вооружение тот, кто жаждет раскрыть себя в словах. Ведь только в безмятежной глубине мы начинаем толком видеть и слышать, чувствовать и жить. Залечь на глубине, отключившись от всех волнений, — какое это благо!
Всплывая, я медленно вращался, как огромная ленивая белуга, устремив на женщин неподвижный взгляд. Я ощущал себя неким чудовищем из морских глубин, никогда прежде не видевшим наш мир, не знавшим солнечного тепла, запаха цветов, пения птиц, криков людей и животных. Я смотрел на женщин огромными, с поволокой, глазами, взгляд которых обычно устремлен внутрь. Каким прекрасным казался мне сейчас мир! Словно впервые я видел двух подруг и комнату, в которой они находились. Видел их на фоне вечности, и комнату тоже, как если бы та была единственной комнатой в мире; видел, как степы ее отступают, а город за ними понемногу тает и исчезает; видел поля, протянувшиеся в бесконечность, озера, моря, океаны, растворяющиеся в космосе — космосе, где отовсюду взирают на тебя чьи-то пламенные глаза, а в чистом, негасимом свете носятся сонмы сверкающих богоподобных существ — ангелы, архангелы, серафимы и херувимы.
Вдруг я пришел в себя — так сильный ветер разом разгоняет туман, и в этот момент меня почему-то больше всего беспокоила мысль о приближающемся Рождестве.
— Что будем делать? — спросил я со вздохом.
— Не отвлекайся, — сказала Стася. — Рассказывай дальше. Таким я тебя еще не видела.
— Рождество! — продолжал я. — Как мы его проведем?
— Рождество? — взвизгнула Стася, все еще думая, что я упомянул праздник в некоем символическом смысле. Когда же осознала, что я уже не тот завороживший ее субъект, каким был только что, она произнесла: — Бог мой! Не хочу больше слышать ни слова.
— Ну и хорошо, — удовлетворенно сказал я после того, как Стася скрылась в своей комнате. — Теперь и поговорить можно.
— Подожди, Вэл, подожди! — вскричала Мона, глядя на меня затуманенным взглядом. — Умоляю, не надо портить эти минуты.
— Все кончено, — признался я. — Что было — то было и быльем поросло. Продолжения не будет. Занавес.
— Нет, не кончено, — взмолилась Мона. — Приди в себя, успокойся… сядь сюда… я налью тебе выпить.
— Отлично, налей, пожалуйста! И дай чего-нибудь поесть. Зверски голоден. А куда подевалась Стася? Давайте закатим пир — будем есть, пить и болтать до утра. И к черту Рождество! К черту Санта-Клауса! Пусть его роль ради разнообразия исполнит Стася.
Вскоре обе женщины уже метались по комнате, не зная, чем мне угодить. И так старались исполнить любую мою прихоть… словно сам пророк Илия спустился к ним с небес.
— Остался у нас рейнвейн? — требовал я. — А ну-ка ставь на стол!
Я прямо умирал от голода и жажды. И с трудом дождался, когда они накроют на стол.
— Вот чертова полячка! — пробормотал я.
— Что ты сказал? — обернулась Стася.
— Хотите знать, что я тут нес? Теперь мне все это кажется сном… Вы ведь хотите знать, о чем я думал? Так вот, я думал о том… как будет прекрасно… если…
— Если что?
— Не важно. После скажу.
Я был наэлектризован. Ведь я рыба. Скорее всего электрический скат. Так и искрюсь весь! И до смерти хочу есть. Возможно, одно способствует другому. И у меня опять тело. Как чудесно вновь обрести плоть! Как чудесно есть, пить, дышать, кричать!
— Все-таки странно, — заговорил я, утолив первый голод, — как ничтожно мало, даже будучи в ударе, мы раскрываем себя. Вы, наверное, хотите, чтобы я продолжил монолог? Думаю, тот улов, что достал я из самых глубин, был любопытен. Теперь все ушло, осталось только воспоминание. Но в одном я уверен — сознание мое не отключалось. Я просто опустился в те глубины, где еще не бывал… Я извергал слова, как кит — фонтаны воды. Нет, не кит. Как неизвестная рыба, живущая на дне океана.