В одном из своих замечательных писем, где Ван Гог повествует о своих открытиях в области светотени и ее законах (большинство их сформулировал Делакруа), он подробно останавливается на специфике использования черного и белого цветов. Не надо игнорировать черного, советует он. Есть черное и черное. Разве Рембрандт и Франц Халльс,' спрашивает он, не пользовались черным цветом? А Веласкес? У него не просто черный цвет, но двадцать семь разных оттенков черного. Все зависит от оттенка и того, как он находит применение. То же относится и к белому. (Вскоре Утрилло подтвердит справедливость пророчеств Ван Гога. Ибо «белый период» и поныне остается лучшим на всем его пути в искусстве.)
Вспоминаю здесь о черном и белом потому, что величайший революционер в мире цвета закономерно заостряет внимание на самых главных, первых и последних вопросах. В этом уподобляясь тем праведным сынам Господним, кто не гнушался зла и уродства, но отводил им подобающее место в сотворенном ими мире добра и красоты.
Когда Армагеддон обратил девятнадцатый век в руины, старые цитадели рухнули. Демоноподобные художники, вознесшиеся к вершинам славы на его протяжении, сделали для низвержения прошлого не меньше, нежели политики и военные, промышленники и финансисты, революционеры и агитаторы, распахнувшие двери перед смертоносной стихией. Разразившаяся в году война виделась концом некой эры; она, однако, явилась лишь кульминацией чего-то глубоко запоздавшего. Как бы то ни было, в итоге открылись невиданные дотоле горизонты. Сквозь старую разрушенную плотину хлынули грандиозные потоки новой энергии. Период между Первой и Второй мировыми войнами оказался на редкость щедр художественными открытиями. Именно в этот период, когда мир чувствовал глухие предвестия надвигающихся грозных потрясений, нашел я форму, в какую смог воплотить главное в самом себе. Это был трудный период - прежде всего потому, что рассчитывать приходилось исключительно на себя, на собственные ресурсы и силы. Общество, разорванное всевозможными антагонизмами, могло дать художнику еще меньшую поддержку и поощрение, нежели во время, когда жил Ван Гог. Под вопрос оказалось поставлено само существование художника. Однако разве не было под вопросом существование каждого из нас?
Вторая мировая война принесла с собой смутное ощущение, что под угрозой гибели находится сама наша планета. Мы вступили в эпоху нового апокалипсиса. Ныне дух человеческий содрогается в смертельных конвульсиях, как содрогалась земля в пору великих геологических сдвигов. Мы стряхиваем с себя леденящие объятия смерти. Странно было бы петь осанну воцарившемуся вокруг духу насилия, но очевидно: нужен мощный толчок, чтобы человеческий дух вышел из состояния анабиоза. Ведь перед нами - неизведанные дали. В нашем распоряжении - источники сил и энергии, о которых прежде нельзя было и помыслить. Нам только предстоит вновь зажить по-человечески - освоив то необъятное богатство возможностей, какое скрывается за словом «человеческий». Героические свершения наших предшественников ныне предстают своего рода искупительными жертвами. Нам нет необходимости, уподобляясь им, класть свои тела на алтарь. Наше дело - пожинать плоды. Прошлое лежит в развалинах, будущее с ленивой негой позевывает. Не брезгуйте настоящим, полновластно владейте им! Не к этому ли зовет нас недремлющий дух? Стоит ли грезить о лучшем мире, нежели тот, где на нас, на каждом из нас лежит вся полнота ответственности? Полно изнемогать в муках во имя грядущих поколений! Эта пора позади; наступила пора творить и созидать! Ибо созидание - игра, а игра - забава богов.
Вот какой урок я выношу для себя, вновь и вновь читая о жизни Ван Гога. Его предсмертное отчаяние, его безумие, его самоубийство; что мешает истолковать все это как божественное нетерпение? «Царство Божие внутри нас, - кричал он современникам. - Отчего же вы медлите?»
Мы проливаем крокодиловы слезы над его печальной кончиной, забывая о том, какая ослепительная вспышка сверкнула в ее канун. Разве мы плачем, когда солнце скрывается в океане? Лишь на краткие мгновения - до и после исчезновения - являет оно нам свое немыслимое великолепие. На рассвете оно воскресает, по-новому великолепное, а может, и вовсе иное. На протяжении дня оно согревает и поддерживает нас, но мы этого не замечаем. Мы знаем, что оно есть, мы рассчитываем на него, но не рассыпаемся в благодарностях, не возносим ему молитв. Великие ясновидцы вроде Ницше, Рембо, Ван Гога - солнца рода человеческого; у них та же участь, что и у небесных светил, лишь когда они канут - или канули - в небытие или вечность, открывается нашим взорам сияние их славы. Тоскуя по их закату, мы невидящим взглядом скользим по новым солнцам, не замечаем, что они уже взошли. Оборачиваемся назад, заглядываем вперед, но не проникаем в суть того, что лежит перед нами. Даже когда нам приходит в голову вознести мольбу солнцу, дающему нам, смертным, свет и тепло, ни секунды не задумываемся о тех солнцах, что сияли над горизонтом с первых дней творения, бездумно уверовав в то, что во Вселенной достанет светил.
Истинно так: Вселенная купается в свете. Все живо, все зажжено. Человек он тоже пронизан неистощимой солнечной энергией. Странно, лишь в уме человеческом царит тьма и оцепенение.
Стоит кому-то обнаружить в себе чуть больше света, чуть больше энергии (здесь, на земле), как человеческое общество отторгает его. Награда за ясновидение сумасшедший дом или крест. Похоже, наше естественное обиталище - серый, безликий мир. Так случалось всегда. Но этому миру, этому положению вещей приходит конец. Нравится нам или нет, с повязкой на глазах или без, но мы вступаем на порог нового мира. Нам придется понять и принять это, ибо великие ясновидцы, которых мы отторгли, необратимо трансформировали наше видение. Нам придется, вместе и поодиночке, стать свидетелями чудес и кошмаров. Мы будем многооки, словно бог Индра. На нас надвигаются звезды, даже самые отдаленные.
Мы шагнули так далеко, что можем констатировать существование миров, о которых древние даже не помышляли. Мы способны прозревать целые вселенные, недоступные нашему взгляду, ибо умы наши уже могут различать источаемый ими свет. И в то же время способны зримо представить себе картину нашего полного истребления. Но неужто наша участь предрешена? Нет. Наша вера сильнее нас самих. Нам открыто величие вечной жизни - той, которая дарована человеку и существование которой мы всегда отрицали. Мы слабо сопротивляемся, твердя, что мы - люди, всего лишь люди. Но, будь мы вполне людьми, нашим возможностям не было бы предела, мы были бы готовы к любым неожиданностям, нам был бы доступен любой распорядок бытия. Нам нужно ежедневно, ежечасно, будто молитву, напоминать себе, что наша жизнь неизмеримо богаче наших представлений о ней. Что пользы в идолопоклонстве! Объектами поклонения впору стать нам самим. Коль скоро, отринув страх и преграды, мы действительно осознаем, кто мы по сути.
«Мне больше нравится,«писал Ван Гог, писать глаза людей, нежели храмы и соборы. Ибо в глазах человеческих есть нечто, чего нет в соборах, как бы величественны и прекрасны ни были последние…»
Увы, безмятежная идиллия длится недолго - всего какие-то несколько месяцев. Временному раю скоро кладут конец сплошные неприятности, сплошная нужда, сплошное невезение. До того, как я перееду в Париж, свет увидят лишь три моих коротких текста: один в журнале, посвященном прогрессу цветного населения, другой - в журнальчике, учрежденном кем-то "из знакомых и дожившем лишь до выхода первого номера, а третий - в издании, в которое вдохнул новую жизнь старина Фрэнк Харрис.