За столом дед произнес тост в честь адмирала Дьюи, героя битвы в Манильском заливе.
- Ты же американец, - удивился кто-то.
- Да, я правильный, добропорядочный американец, - ответил дед. - Но когда убивают людей, не люблю. Снимайте форму, идите работать!
Валентин Нитинг - так звали моего деда - пользовался всеобщей любовью и уважением. Он прожил десять лет в Лондоне, стал швейных дел мастером, приобрел безукоризненное английское произношение и всегда с теплотой отзывался об англичанах. Он говорил, что они цивилизованные тот до конца дней он сохранил безупречно английские манеры. Его ближайшим другом был некто Кроу, тощий рыжий англичанин родом из Бирмингема. Дед познакомился с ним на Второй авеню, в салуне, принадлежащем моему дяде Полу. В нашей семье Кроу недолюбливали. Дело в том, что он принадлежал к социалистам. Он вечно произносил речи, и притом зажигательные. Дед, памятуя о днях далекого сорок восьмого года, внимал им с энтузиазмом. Он тоже был против «хозяев». И разумеется, против военных. Думая об этом времени, я не перестаю удивляться, что уже тогда одно только слово «социализм» наводило на всех панический ужас. Никто из моих домочадцев не стал бы иметь дело с человеком, объявившим себя социалистом; лучше бы уж тот открыто признал себя католиком или евреем. Америка была свободной страной, здесь каждому давался шанс, и, следовательно, долгом каждого здесь было выбиться в люди и разбогатеть. Мой отец, ненавидевший своего хозяина - «проклятого англичанина», как он называл его, - вскоре сам стал владельцем ателье. Дед вынужден был наняться к нему на работу. Но не утратил обостренного чувства собственного достоинства, целеустремленности и уверенности в себе - качеств, всегда заметно возвышавших его над отцом. Вскоре портняжные мастерские начали разоряться, и их владельцы вынуждены были объединиться, дабы совсем не обеднеть: совместно покрывать убытки, сохраняя места хотя бы для небольшого числа работников. Заработки закройщиков, мастеров по пошиву верхней одежды, брючников продолжали расти, подчас превышая в недельном расчете долю владельцев. В конце концов - таков был последний акт драмы - эти рабочие, все как один иностранцы, к которым вокруг относились свысока, хотя порой и не без зависти, одалживали своему хозяину деньги, чтобы дело не рухнуло окончательно. Не исключено, что во всем этом сказалось пагубное влияние социалистических доктрин, рьяно пропагандируемых типами вроде Кроу. А может, и нет. Может быть, в самом феномене быстрого обогащения - несмотря на внешнюю его привлекательность, пленившую моих юных сверстников, - заложено нечто разрушительное.
Мой дед не дожил до Первой мировой войны. Он умер, оставив недурное состояние, как и многие наши соседи-эмигранты, съехавшиеся в Америку со всего света. В славной отчизне свободных людей они добились гораздо большего, нежели их потомки. Они начинали с нуля - взять, к примеру, немецкого парнишку по прозвищу Говяжий Король, моего тезку. Мясник в продовольственной лавке, с годами он настолько разбогател, что стал скупать земли в Калифорнии. Стоит признать: тогда было куда больше возможностей; но дело еще и в том, что то поколение было выковано из более прочной стали, его представители были трудолюбивее, бережливее, отличались большим здравомыслием, большей склонностью к порядку. Они начинали с самого низа, подаваясь кто в мясники, кто в столяры, плотники, портные, обувщики, - и в поте лица зарабатывали хлеб насущный. Они жили скромно, но в их домах царил уют, несмотря на отсутствие элементарных удобств и всевозможных приборов и приспособлений, без которых сегодняшняя жизнь немыслима. Как сейчас, помню уборную в дедовском доме. Сначала это был просто дощатый сарай во дворе; позже соорудили довольно уютное местечко в доме. Но света там не было, даже когда провели газ, если, конечно, не считать освещением крохотную коптилку, в которую по старинке подливали ароматизированное масло. Дед считал ненужной роскошью устраивать в сортире газовую иллюминацию. Его дети были сыты, одеты, обуты, время от времени их водили в театр, в гости, на пикники - и в какие праздники эти пикники превращались! - они хором пели на собраниях Sangerbund. Текла полнокровная, здоровая, безо всяких закидонов, но отнюдь не скучная жизнь. Зимой дед брал О детей кататься на санях, запряженных лошадьми, по заснеженным улицам. Сам он предпочитал езду на буере. Летом для детей устраивались незабываемые экскурсии на речном трамвае на Глен-Айленд или в Нью-Рошель. Разве можем мы сегодня предложить нашим детям что-нибудь, хотя бы отдаленно напоминающее те забавы и развлечения? Что может сравниться с волшебным праздничным убранством Глен-Айленда? Может быть, лишь картины Ренуара и Сера в какой-то степени передают царившую там атмосферу. В них чувствуются золотистое свечение, беззаботность, праздничная пышность и то изобилие плоти, что так характерно для сладко позевывающего, дремлющего, сытого периода между франко-прусской и Первой мировой войнами. То был расцвет буржуазии, хотя в нем уже чувствовался дразнящий привкус распада; впрочем, тех, кто обессмертил этот период, воспел в палитре и слове, разложение обошло стороной. Мне никогда бы не пришло в голову считать, что мой дед подвержен этой заразе, равно как Ренуар и Сера. Мне кажется, жизнь, какой она виделась моему деду, несравненно ближе идеалам Сера и Ренуара, нежели нарождающемуся ныне американскому образу жизни. Думаю, если бы дед дожил, то принял бы и этих людей, и их искусство. В отличие от моих родителей. И в отличие от моих товарищей по уличным забавам.
Я медлю, продолжая перебирать картинки моего детства. Казалось, призраки прошлого обступили меня плотным кольцом и водят вокруг хоровод. Прежние дни окутаны пряным, непередаваемым ароматом. Начав свою прогулку с Глендейла, я незаметно оказался возле нашего бывшего дома. Трудно не заглянуть в родовое гнездо. Хотя я был далек от мысли наведаться к родне, до сих пор там обитавшей. Я немного постоял на противоположной стороне улицы: захотелось взглянуть на окна третьего этажа, где мы когда-то жили, воскресить образ мира, окружавшего меня в пять лет. Вот оно, это окно, обрамляющее поток моих воспоминаний; оно уйдет в вечность вместе со мной. Внутри что-то всколыхнулось, и мысли потекли в другом направлении. Я вспомнил свою панику и ужас, когда мать впервые заставила меня мыть окна. Я вжался в подоконник, осторожно выглянув вниз: от земли меня отделяло три этажа - головокружительная высота для ребенка; я будто прирос к спасительной поверхности, дабы ненароком не выпасть из этой жизни. Окно давило на колени свинцовым грузом. Внутри - ничего, кроме одуряющей боязни слететь с подоконника. Мать утверждала, что окно чем-то заляпано и это что-то необходимо смыть. (Когда я вырос, она любила рассказывать мне о том, какой я был послушный и как любил мыть окна. Или вешать белье. Как я любил это, как я любил то… Какая ложь! Проклятие!)
Углубившись в мальчишеские переживания, задаюсь вопросом: а не был ли я избалованным неженкой? Меня одевали гораздо лучше, чем остальных сверстников. Я был хорошо воспитан, смышлен, впитывал все как губка, быстро соображал. Я выигрывал все призы, срывал все аплодисменты. Глядя на такое способное чадо, родители рано уверовали, что я не особенно нуждаюсь в их опеке, потому им и в голову не приходило оглянуться по сторонам, а оглянувшись, ужаснуться атмосфере греха и порока, в которых по уши погрязли ровесники их сына. Самая слепая любовь уже была не в силах затмить в материнских глазах преступные наклонности, пустившие ростки в малютке Джонни Ладлоу. Беспечнейшая из матерей не могла не заметить, что крошка Альфи Бетч - уже вполне состоявшийся головорез. Не странно ли, что краса и гордость воскресной школы, каковой был, разумеется, я, неизменно избирала себе в наперсники самых отъявленных хулиганов в округе? Трудно сказать, сознавала ли это моя мать. Я был похож на дрессированную маленькую обезьянку, с одинаковой легкостью барабанившую как катехизис, так и отборную брань, которой мог бы позавидовать отпетый уголовник. Мы постоянно отирались вокруг мальчишек постарше, жадно перенимая у них словечки попохабнее и позаковыристее. Разница в возрасте была невелика, нам - семь-восемь, им - двенадцать-тринадцать, и когда они замечали наш повышенный интерес, то начинали молоть все подряд без разбору. Такие перлы, как «шлюха», «сука», «мудак», «ублюдок», не сходили у них с языка. Когда мы, желторотые, принимались старательно это повторять, они весело гоготали. Как-то раз, обогатив таким образом свой словарный запас, я подошел к какой-то девчонке лет пятнадцати и стал поносить ее на чем свет стоит. Когда она ухватила меня за грудки, я уже впал в такой раж, что дал бы три очка форы солдату, получившему увольнительную и пустившемуся в загул. Кажется, я даже ударил ее. Попал по руке и коленке. От обиды и унижения она была вне себя.