Я шел по улице, вернее, не шел, а парил в облаках. Мой портфель был со мной, но мне было не до клиентов. Я машинально спустился в подземку и так же машинально вышел на Таймс-сквер. Всякий раз, как я направлялся куда глаза глядят, я всегда машинально выходил на Таймс-сквер. Там я всегда устремлялся на rambla, Невский проспект, невроз и базар обреченных.
Мысли и чувства, обуревавшие меня, были пугающе знакомы. То же самое я испытал, когда впервые услышал моего друга Роя Гамильтона, когда впервые слушал проповедь Бенджамина Фэя Миллза, Миссионера с большой буквы, когда впервые раскрыл ту странную книгу, «Эзотерический буддизм», когда залпом прочел «Дао дэ цзин», и всякий раз, как брал в руки «Бесов», «Идиота» или «Братьев Карамазовых». Коровий колокольчик у меня под ребрами бешено зазвонил; над ним, в башке, словно сошлись все звезды, чтобы возжечь небесный огонь. Тело было совершенно невесомым. Я словно существовал в «шести измерениях» сразу.
Есть, оказывается, язык, который не выводит меня из себя, - и это всегда один и тот же язык. Сжатое до размеров макового зернышка, все его безграничное содержание умещается в два слова: «Познай себя!» В своем одиночестве, не просто одиночестве, но изолированности, отъединенности от однородной массы, я пробегал по ладам губной гармоники, говоря на единственном неповторимом языке, и голосом чистой невыразимой души, взирая на все новыми глазами и абсолютно по-новому. Ни рождения, ни смерти! Ну конечно! Что может быть сверх того, что есть в настоящий момент? Кто сказал, что все хреново? Где? Почему? В день седьмой Бог почил от всех дел Своих. И увидел Он, что все хорошо весьма. D'accord. Как могло быть иначе? Почему должно быть иначе? Нам доказывают, что эта жирная бескрылая личинка, человек, произошла от первичной слизи и медленно, очень медленно эволюционировала. Миллион лет пройдет, прежде чем мы станем отдаленно напоминать ангела. Какой бред! Что же, душа заключена в заднем проходе разумной твари? Когда Рой Гамильтон говорил, он, хотя и был человеком необразованным, говорил с дивной убедительностью ангелов. Он был сама порывистость, сама непосредственность. Колесо вспыхивало, и вы мгновенно оказывались на оси, в центре того пустого пространства, не будь которого и созвездия не могли бы вращаться и слать свои таинственные световые сигналы. То же и Бенджамин Фэй Миллз, который был не миссионером, но героем, оставившим христианство, чтобы стать Христом. А нирвана? Не завтра, но сейчас, отныне и навсегда сейчас…
Этот язык всегда был ясен и понятен мне. Язык аргументов, который даже не язык здравого смысла, звучит, как тарабарщина. Когда Бог водит рукою автора, тот уже не знает сам, что пишет. Якоб Беме использовал собственный язык, прямо вложенный в его уста Создателем. Ученые понимают его по-своему, святые - по-своему. Поэт говорит только для поэта. Дух отвечает духу. Остальное •- пустопорожняя болтовня.
Сотни голосов звучат одновременно. Я все еще на Невском проспекте, по-прежнему в руках у меня портфель. Подобным же образом я мог бы странствовать по Лимбу. Скорее всего «там» я и нахожусь, где бы он ни был, и ничто не может вывести меня из состояния, в котором я пребываю. Да, я одержим. Но на сей раз одержим духом великого Маниту.
Я прошел rambla. Подхожу к Хеймаркет. Внезапно с афиши на меня бросается имя, полосуя по глазам, словно бритвой. Я только что прошел мимо театра, который, мне казалось, уже давно снесли. Ничего не остается в сетчатке, только имя, ее имя, совершенно новое имя: МИМИ АГУЛЬЯ. Это важно, ее имя. Не то, что она итальянка, и не то, что пьеса - бессмертная трагедия. Просто ее имя: МИМИ АГУЛЬЯ. Хотя я упорно продолжаю идти вперед, кружу по улицам, хотя скольжу сквозь тучи, как ущербная луна, ее имя притягивает меня назад ровно в два пятнадцать пополудни.
Я спускаюсь из звездного царства и усаживаюсь в удобное кресло в третьем ряду партера. Сейчас я буду зрителем величайшего представления, равного которому, возможно, никогда не увижу. Его будут давать на языке, в котором я не пони-маю ни слова.
Театр полон, зрители исключительно итальянцы. В зале царит благоговейное молчание; занавес наконец поднимается. Сцена погружена в полумрак. Целую минуту со сцены не доносится ни единого слова. Потом слышится голос - голос МИМИ АГУЛЬЯ.
Всего несколько мгновений назад в голове у меня кружился рой мыслей; теперь все стихло, огромный рой уселся на медовый сот в основании черепа. Ни звука в улье. Мои чувства, собравшиеся в бриллиантовую точку, сосредоточились на странном существе с голосом прорицательницы. Даже если бы она заговорила на знакомом мне языке, сомневаюсь, что я мог бы понять ее. Меня околдовал звук, необъятная гамма звуков ее речи. Ее горло - словно древняя лира. Немыслимо, немыслимо древняя. Звучащая голосом человека, еще не вкусившего от древа познания. Ее жесты и движения служат простым сопровождением голоса. Лицо, словно окаменевающее в паузах, выражает тончайшие оттенки бесконечной смены настроений. Когда она откидывает голову назад, вещая музыка, льющаяся из ее горла, плещется над ее лицом, как молния над кремнистой дорогой. Она с легкостью изображает чувства, коим мы можем лишь подражать во сне. Все первобытно, ослепительно, гибельно. Мгновение назад она сидела в кресле. Теперь это уже не кресло; оно превратилось в нечто живое. Куда бы она ни направлялась, к чему бы ни прикасалась, все становится иным. Вот она останавливается перед высоким зеркалом, будто для того, чтобы взглянуть на свое отражение. Но это иллюзия! Она стоит перед провалом в космос, нечеловеческим воплем отвечая на зевок Титана. Ее сердце, висящее в ледяной расщелине, вдруг начинает светиться ярче и ярче, пока все ее существо не заполыхало рубиновыми и сапфировыми языками пламени. Еще мгновение - и ее монолитная голова становится нефритовой. Змей лицом к лицу с хаосом. Мрамор в ужасе растворяется в пустоте. Небытие…
Она расхаживает взад и вперед, взад и вперед, постепенно разгораясь фосфоресцирующим светом. Сам воздух как бы сгущается, набрякает ужасом. Ее фигура становится отчетливее, но еще видится словно сквозь слой теплого масла, сквозь дым жертвенного алтаря. С ее губ, искаженных мучительной гримасой, срываются, сдавленно, слова, заставляющие стонать мужчину, сидящего рядом со мной. Из лопнувшей у нее на темени вены медленно сочится кровь. Я оцепенел, не в силах издать ни звука, и в то же время дико кричу. Это уже не театр, это - кошмар. Стены смыкаются, изгибаясь и двоясь, как жуткий лабиринт. Мы ощущаем горячее и злобное дыхание Минотавра. В тот же миг раздается ее оглушительный, безумный, дьявольский смех, словно вдруг разлетелась вдребезги тысяча люстр. Ее уже невозможно узнать. Глазам предстает погибший человек: изломы рук и ног, грива спутанных волос, кроваво-алый рот; и это, это существо ощупью и пошатываясь невидяще идет к кулисам и неожиданно исчезает…
Зал в истерике. Мужчины, стиснув зубы, оседают в креслах. Женщины вопят, обессилев, или судорожно рвут на голове волосы. Зал похож на дно морское - обиталище демонов, старающихся, как обезумевшая горилла, сбросить с себя текучий каменно-тяжелый страх. Билетеры взмахивают руками, как марионетки, их голоса тонут в общем вопле, нарастающем, как приближающийся тайфун. И все это происходит в полной тьме: что-то случилось с освещением. Наконец из оркестровой ямы раздается музыка - взрыв медных, встреченный воплями яростного протеста. Музыка смолкает, словно сплющенная ударами молота. Медленно поднимается занавес, открывая все еще темную сцену. Внезапно из-за кулис появляется она, с тонкой зажженной свечой в руке, и кланяется, кланяется, кланяется. Она не произносит ни слова. Из лож, с балконов, из партера, даже из оркестровой ямы дождем на сцену сыплются цветы. Она стоит среди моря цветов, в руке - ярко пылающая свеча. Внезапно вспыхивают люстры, заливая зал светом. Толпа вопит: МИМИ… МИМИ… МИМИ АГУЛЬЯ! Не дожидаясь, пока крики стихнут, она задувает свечу и быстро уходит за кулисы…