Я хватаю в руки записку. В ней написано слово «прости».
— Я прощаю, — говорю я и сжимаю записку. — Я прощаю! Правда прощаю!
Я прощаю. Я хватаюсь за трос…
…Гостиничная кровать огромная — при желании на ней бы могли уместиться человек шесть. Я почему-то лежу на самом краю. Как будто остальные пять мест кем-то заняты и я не хочу тревожить их сон.
В руке я сжимаю записку. Ту самую. Я с ней заснула.
Когда звонит телефон, я заранее знаю, кто это, хоте номер мне неизвестен.
— Я внизу, в кафе, — говорит Эрвин. — Столик под синим зонтиком, у самого выхода из гостиницы. Ты не хочешь ко м не спуститься?
— Не знаю.
— Прости меня.
— Хорошо.
— Правда?
— Правда.
…Чтобы тросы работали, обещания надо держать.
6
ОБОРОТЕНЬ
Старухе девяносто шесть лет. Она слепая. Она наказана Полой Землей. Она не может сомкнуть свои веки.
Она уже не вполне человек.
Или, может быть, она просто сходит с ума. Она говорит, что постепенно превращается в демона. В суккуба. Или в ведьму, в кого-то наподобие Мары.
Она больше не может ничего есть и пить. Только свежее молоко. «Мара тоже пьет молоко, — говорит Старуха. — Парное. Прямо из вымени. После этого вымя кровоточит несколько дней…» Старуха выпивает три или четыре стакана за день. Ее рот почти всегда в молоке, как у высохшего седого младенца.
Она все лучше умеет находить входы в чужие сны.
Она говорит, для этого нужно заснуть и отпустить свою душу. Душа должна найти спящего, прильнуть к его голове и уловить ритм сна. Сон — как пульсация. Как мельничный жернов. Как швейная машинка. Как оживленная трасса. Не вовремя сунешься — и тебя перемелет. Успеешь проскочить в пустоту между жерновами, между колесами, между острыми иглами, в мгновенье тишины, в момент вечности — и душа войдет в чужой сон безнаказанно. И сможет натворить там все, что угодно. Например, убить спящего. Он вряд ли станет сопротивляться…
Она говорит, в первый раз им удалось это в марте сорок четвертого. Они сделали это вдвоем, Эльза и Грета. Их жертвой был какой-то монах. Они пробрались в его сон и задушили его.
Он не проснулся. Ночное апноэ. Обычно бывает у новорожденных, но у пожилых людей тоже случается.
7
НИКА
Дождь кончился, но небо все равно плотное и отечное, точно укушенное огромным заоблачным слепнем. Под этим небом трудно дышать, а кожа сразу же покрывается теплой испариной. На лбу официантки, которая приносит мохито, блестят капельки пота. И апельсиновая блузка у нее под мышками темно-ржавая.
Я чувствую, что моя майка сейчас тоже намокнет.
Мы все, официанты и посетители, сочимся липкой пахучей влагой, как полопавшиеся на жаре фрукты.
Он один не потеет. Не знаю, как ему это удается, но вид у него такой, будто ему слегка зябко.
Возможно, это потому, что он смотрит на лед. В его стакане много мелких кубиков льда — крошечные медузы, умирающие среди мятных водорослей. Они медленно тают и едва заметно подрагивают.
Он не пьет, он просто следит, как они исчезают.
И говорит как будто не мне, а им:
— Я соскучился по тебе.
Это правда. Хотя мне в нее сложно поверить.
— Что ты делаешь в Нюрнберге, Эрвин?
— Хотел найти тебя…
Он говорит осторожно. Тщательно подбирает слова, чтобы не врать.
— …Хотел сказать, что ты мне нужна.
— Нужна для чего?
Мохито вот-вот начнет выливаться из его стакана на стол. Он отхлебывает глоток и снова смотрит на тающий лед.
— Просто нужна.
— Неправда.
— У нас общие цели.
— Вранье.
— Мы идем по одному и тому же следу.
— Это уже больше похоже на правду. И чей это след?
— Отправителя, — говорит Эрвин. — Если есть послание, значит, есть отправитель.
Он, наконец, отрывает взгляд от кубиков льда. Он смотрит на меня. И лицо у него на мгновение становится такое… будто он маленький мальчик и боится, что взрослые над ним засмеются.
— И еще я хотел сказать… Если я тебя снова обижу… Если буду вести себя странно или грубо… Не злись на меня. Это что-то вроде болезни. Иногда я себя не контролирую. Врожденное психическое расстройство…
Вранье. Мне очень надоело вранье.
— Я, кстати, люблю путешествовать — говорит он. — Но бывают проблемы с транспортом. Если ты решишь транспортные проблемы, если ты выяснишь, где продается билет, то позови меня. Я с удовольствием поеду с тобой.
С самого начала он плетет нить нашей беседы из какой-то воздушной, слюдянисто-прозрачной субстанции. Постепенно я просто перестаю ее видеть.
Он улыбается. Такой спокойный, такой загадочный. Сфинкс. Бывают ли сфинксы психами? Я беру грубую портновскую нитку и латаю вслепую:
— Куда поедешь? Какой билет?.. Какой транспорт?
— Ты правда не понимаешь?
— Нет.
Он смотрит на меня почти возмущенно. Наверное, примерно так смотрел бы паук вслед большой и тяжелой мухе. Я только что прорвала искусно натянутую им между словами ажурную паутинку намеков, полунамеков, подтекстов. И улетела, жужжа, в образовавшуюся на месте пробоины пустоту.
— Ты до сих пор ничего не можешь понять?!
…И если есть на свете настоящая «пропасть непонимания», то я сейчас в ней. Я физически ощущаю, как тут холодно и темно. И обидно.
— Кто ты, Эрвин? Что ты знаешь? Чего ты от меня хочешь?
— Поцелуй.
— Что?
— Ты спросила, чего я хочу.
— Это был не единственный вопрос.
— Единственный, на который я могу честно ответить.
…Он вытаскивает меня из пропасти и возвращает назад, в паутину. Его губы холодные, но внутри, во рту, горячо. И вкус мяты и рома. Он целуется старательно, как пятиклассник. Он отстраняется первым. И тут же присасывается к своему мохито со льдом. Точно хочет смыть с языка и губ чужой вкус…
— Тот же рот, что целует, ест. — Он задумчиво жует листок мяты. — Биологическое несовершенство. Цитата.
Второй раз за минуту у меня возникает ощущение, что я насекомое. Теперь я — насаженная на иглу божья коровка, а он молодой перспективный ученый, и он изучает в микроскоп мои пятнышки, мои усики и строение моих челюстей. Он смотрит на меня, а я на него, мы по разную сторону окуляра, и спустя секунду я замечаю, что его глаза наполняются страхом. Неужели я так безобразна?