Ты уж уважь старика, приедь.
Твой премноголюбящий X.X.».
Ниже стояли число и подпись. Старейшина бросил пергамент на стол и глянул на меня поверх очков. В этих очках, линзы которых почти достигали размера блюдец, вид у него был потешный.
– А ты, значит, и есть Уиш Салоник?
Я протянул ему другой пергамент, где, как в давешнем тюремном свитке, который читали стражники, сухим конторским языком была описана моя яркая внешность, а дальше говорилось, что имеющий оную внешность и податель сего действительно является Уишем Салоником, – и все это скреплено гербовой печаткой городской конторы Его Пресвятейшества. Описание старейшина тоже прочел вслух, все время поглядывая на меня поверх очков.
– Ну что, теперь поверили? – спросил я.
Оба пергамента взял сначала гробовщик, а затем Дерт, сын Дарта, причем последний рассматривал их с умным видом, держа вверх тормашками.
Старейшина осведомился:
– И давно ты письмо получил?
– Да уж месяца два будет.
– Ну? – Старейшина забрал пергамент и внимательно осмотрел его. – Интересно… число над подписью старое, но чего ж тады…
Я быстро глянул на него – глаза старейшины за толстыми линзами были хитрющими и проницательными. Гробовщик и Дерт, сын Дарта, явно ничего не поняли, а он… Неужто догадался, старый хрыч?
Впрочем, так или иначе, старейшина решил не распространяться о своих впечатлениях. Он протянул руку и сказал:
– Что ж, познакомимся, Уиш…
Пожав сухую ладошку, я спросил:
– А вас как величать?
– Как… Все кличут дедом Зайцем. И ты так зови. Выпьем за знакомство!
Мы выпили, и я почувствовал первую волну опьянения. Отрезая от яблока маленькие дольки и осторожно пережевывая их беззубыми деснами, старейшина поинтересовался:
– Что ж, Уиш, думаешь здесь остаться?
– Для того и приехал.
– И как раз в день смерти деда… редкое совпадение… Нет, это я так, без всякого намека. Значит, вступишь во владение наследством.
Гробовщик, всё это время о чем-то тяжко размышлявший и ухвативший наконец ускользающую мысль за хвост, вдруг разродился:
– А етот… пощерк! Пощерк-то на писульке старика Хита али нет?
Дед Заяц покосился на него, затем на меня (я хранил безмятежное спокойствие) и сказал:
– Ну так чего же, давайте проверим. Ежели Хит был грамотен, то где-то издеся должно быть хоть что-нибудь им написанное. Где, Уиш?
Ожидая от него именно этого провокационного вопроса, я ответил равнодушно:
– Еще не осматривался. Но может, в спальне? Или наверху, в башне.
– Года мои не те, чтобы по лестницам зазря шастать. Глянем в спальне…
Мы прошли в спальню и раскрыли шифоньер. После недолгих поисков там помимо полупустой фарфоровой чернильницы, нескольких перьев и сломанных угольных палочек обнаружился смятый лист пергамента, на котором крупным почерком – таким же, как и в письме, – было выведено:
«Устрицы океанские, консерв. – 7 банок (10 девр./б.)
коренья маулицы сушен. – 10 шт. (2 девр./шт.)
рыба суккубия, вялен. – 4 шт./1 фунт. (5 девр./шт.)
Всего – 114 девр.».
– А че такое «девр»? – удивился Дерт, сын Дарта.
– Пощерк тот же, – констатировал старейшина. – Так что, выходит, и письмо Хит писал. Уиш… – Он хитро и с некоторым озорством глянул на меня. – Официяльно признаю тебя наследником покойного. Документ мы с головой потом справим. – Придвинувшись ближе, дед Заяц тихо добавил: – Опосля отблагодаришь… А пока я вот чего думаю. Яма на кладбище выкопана, гроб есть, у вдовы кузнеца Герма для поминок все готово… Токмо сам покойный спарился. Так что схороним старика заместо его. Надо будет надпись на камне замазать и выбить другую… – Гробовщик кивнул. – Пусть снедь из дома вдовы к тебе, Уиш, перенесут. Ну а про деньги за похороны и поминки с ей сам договорисси. Найдешь «капиталец» и тады отдашь. Верно я грю?
– Верно, – согласился я.
* * *
Похороны, что называется, не сложились.
Общее впечатление портил отец Витольд, не вполне оправившийся после конфуза с исчезновением тела. Он путался, Хуансло Хита несколько раз обозвал Метелином Гермом и не смог толком прочесть отходную. Не добавила порядка и вдова кузнеца, которая поначалу мирно себе всхлипывала, а затем протиснулась ко мне и вцепилась как клещ, имея в виду вытянуть побольше денег. Мы тихо проторговались почти всю церемонию, с трудом сошлись на десяти мерцалах, после чего вдова потеряла ко мне интерес и вновь принялась плакать. Когда отец Витольд с грехом пополам закруглился, к могиле выбрался старейшина и продребезжал что-то о всеобщей скорби и потоке слез. Мы все поскорбели и смахнули слезы. Потом я, повинуясь жесту деда Зайца, продефилировал вперед и изрек несколько проникновенных фраз. Все с интересом рассматривали новое лицо и оценивали городскую одежду, а в задних рядах несколько мужиков затеяли спор о примерной стоимости рыжих сапог. Чувствовал я себя донельзя глупо и поскорее нырнул обратно в толпу.
– Поминки ввечеру, в доме Хуансло Хита, – объявил старейшина, и мы с облегчением, чтоб не сказать – с радостью, разошлись.
Я собирался в тихом одиночестве хорошенько осмотреть дом и заодно поискать «капиталец», но тщетно – то и дело появлялись селяне, якобы для того, чтобы принести свои никому не нужные соболезнования, а на самом деле, чтобы попялиться на меня и, если представится такая возможность, прихватить на память о покойном что-нибудь интересное. Возможности такой я, впрочем, никому не предоставил. Потом из вечерней прохлады сада возникла монументальная фигура скорбной вдовы, надеявшейся выторговать пару-тройку мерцалов… и не выторговала. Всплакнув для порядка, она, позвав на подмогу нескольких женщин, принялась вместе с ними переносить из своего дома посуду с едой и бутыли с напитками.
Вслед за похоронами не сложились и поминки.
Не сложились главным образом потому, что все, включая и меня, напились. Вернее будет сказать – все, во главе со мной. Я оказался в этом смысле застрельщиком потому, что после трехмесячного вынужденного воздержания поддался опьянению удручающе быстро, несмотря на обильную закуску.
К вечеру горница была битком набита селянами. За уставленным посудой длинным столом они сидели чуть ли не на коленях друг у друга. Стол имел достаточную ширину, чтобы во главе уместились двое, так что двое туда и сели – я и старейшина. На противоположном конце расположился лекарь, место рядом с ним пустовало в ожидании все еще корпевшего над своей писулькой головы. По левую руку от меня устроился сияющий неуместной сейчас улыбкой Дерт, сын Дарта, по правую от старейшины – насупленный гробовщик.