Я начала соображать, как бы нам уехать. Я слышала о Калифорнии. У Эли Кросби был дядя, который туда уехал, и он писал, что трава там желтая, что в ноябре там жарко, как летом. Здесь ноябрь был коричневым, с кроваво-красной сердцевиной. Можно было видеть, как дыхание превращается в пар. Ягоды падуба уже наливались соком, но моя мать все еще спала на берегу пруда в своем красном платье рядом с кучей золы.
Я все чаще и чаще начала думать о Калифорнии и о том, как нам с Руби добраться туда. Нам придется бросить мать здесь. Она была все равно что кусачий уголек. Она сожжет нас заживо. Но все-таки она наша мать. Как мы можем оставить ее? Иногда она плакала всю ночь напролет, и мы слышали ее. И тогда утром вокруг нее расплывалась красная лужа, так что упавшие листья становились почти алыми. Она тогда пристально смотрела на нас с Руби, и я чувствовала себя испуганной в самой глубине души, этого я даже не могла объяснить. Вот такой бывает любовь? И что, вот так с людьми и бывает?
Жена кардинала сидела на самой нижней ветке нашей груши. Даже когда я прогоняла ее, она не хотела улетать. Она не издавала больше никаких звуков, не чирикала, ничего.
Пятнадцатого числа в город приехал доктор, и я пошла к нему поговорить, но он посоветовал мне заниматься своим делом и слушаться маму. Я навестила пастора, но он только сказал, что смерть — это таинство, которое нам не дано понять, да нечего и пытаться. Мне приходилось всюду таскать на себе Руби, а она была тяжелая. В тот день я пешком дошла до города, а теперь мне предстояло снова проделать весь путь, на сей раз обратно. Ноги у меня были в волдырях, к тому же дул холодный ветер.
Я села на обочине. Руби уснула, а спящие детки еще тяжелее, чем вертлявые. У меня в кармане была печенюшка, и я разломила ее пополам. Половинку себе, а половинку оставила для Руби. Тут я увидела, что по дороге кто-то идет. Всем сердцем я пожелала, чтобы это был мой отец, но оказалось, что это всего-навсего старуха торговка. Ее товар — горшки и кастрюли — был привязан веревками у нее на спине. Она села рядом со мной, и, не успев толком подумать, я отдала ей половинку печенинки.
Пока она ела, я рассказывала старухе о своей матери. Она внимательно жевала и слушала тоже внимательно, даром что была такая старая, лет сто, наверное. Она прошла пешком через весь Массачусетс, от самого Стокбриджа, продавая свои горшки и кастрюли. Я рассказала ей, как моя мама превращается в кровь, как она поставила все наше будущее на судьбу кардинала, как моя сестра все еще не разговаривает, хотя другие дети ее возраста выдают целые тирады.
— Вот что тебе нужно сделать, — сказала старуха. — Возьми самое дорогое для твоей матери и похорони где-нибудь на вашей земле. Взамен ты найдешь то, что тебе нужно.
Конечно же, старая леди желала получить плату за свой совет. В конце концов, она была деловая женщина. Она уставилась на мою сестру, ее спящее тельце, ее рыжие волосы, на то, как надувались ее щечки, когда она дышала во сне. Мне не понравилось, как она смотрела на Руби.
— Ты не можешь забрать ее, — сказала я. — Она и есть самое дорогое для моей мамы.
— К счастью, это не так. Иначе тебе пришлось бы похоронить свою маленькую сестричку в грязи. Если эта маленькая девочка так дорога твоей матери, то почему она здесь с тобой? Нет. Во всяком случае, ее я не хочу. Я заберу твои башмачки.
Я стащила свои башмаки, выкрашенные в красный цвет на другой день после того, как мой отец оставил этот мир. Старуха сняла свои рваные ботинки, набитые бумагой и войлоком, и натянула мою обувку. Башмаки подошли великолепно. Она зашнуровала их, потом даже поплясала немножко — горшки и кастрюли зазвенели у нее на спине. Сестричка моя проснулась, засмеялась при виде такого веселья и помахала ручкой, когда старуха пошла прочь. А я понадеялась, что, забравшись в такую даль, она не будет жестоко разочарована, когда через несколько миль доберется до самого конца Массачусетса, его самого далекого побережья.
Домой я пошла босиком. Упавшие листья и сосновые иголки мягко ложились мне под ноги. Мягче, чем мои башмаки. Каменные стены вдоль дороги были покрыты красным и коричневым лишайником. В воздухе стоял вкус ноября. Я подумала о том, что было самым дорогим в мире для меня, о тех вещах, что я спрятала от мамы, когда она собирала все наши пожитки для костра: о моем голубом платье, о моем серебряном браслете, о ложечке моей сестры и о ее кукле.
На самом деле грош этому всему цена. Немногим лучше, чем горшки и кастрюли, перетянутые веревкой.
— У меня есть пони, — затянула я песенку своей сестре, и она замурлыкала вместе со мной. — Он черно-белый и очень сильный…
Руби все пыталась стащить свои красные носочки. Она хотела быть точно такой же, как я.
Когда мы пришли домой, оказалось, что кто-то из соседей оставил нам ведро картошки на ужин. Самочка кардинала сидела в траве, бурая, как сосновые иголки. Она не улетела, когда Руби погналась за ней, и мне пришлось взять сестру на руки и отнести в дом.
Когда я закрывала глаза, я все еще ощущала отца в этом доме. Поэтому мать и спала снаружи, разрывая на себе кожу. Я никак не могла сообразить, что было самым дорогим для нее, хоть убей. Конечно же, не Руби. И не я. И тут я догадалась. Ожерелье из зубов палтуса, которое мать носила на шее. Оно принадлежало нашему отцу. Палтус откусил ему ногу, потом долгие годы мой отец все выплевывал зубы, которые рыбина оставила у него под кожей. На ощупь они были как лед, как стекло. И вот их-то мне и следовало похоронить глубоко в земле.
Той ночью я оставила сестру спать одну. Я радовалась, что луна пошла на убыль. От нее остался только красный ломоть, тускло светивший с неба. Трупик кардинала в темноте казался черным. Мертвая птица выглядела так, будто вот-вот улетит прочь. Я пошла в лес, ноги у меня были босые. Я шла тихо, как мышка, живущая в высокой траве. Красная мышка с волосами, туго затянутыми на затылке. Мать спала рядом с бревном, где жили опоссумы. Она не ела уже несколько дней. Ее глаза были плотно закрыты, и она тяжело дышала. Я встала рядом с ней на колени и поняла, что боюсь ее. Она меня вырастила и целовала меня на ночь, она была моей матерью, но я понимала, почему люди в городе считали ее ведьмой. У нее не было границы между внешним и внутренним, никакого барьера, даже костей, только одна кровь.
Я расстегнула ожерелье. Я задержала дыхание. Я просила оставить меня мышкой еще хотя бы на мгновение.
— Спи, — умоляла я свою спящую мать.
В голове у меня так громко стучало, что я боялась разбудить мать этим стуком.
— Спи и смотри сны. О том, как падают листья с дуба, красные и коричневые. Если они тебя касаются, значит, ты не проснешься. Ты будешь спать дальше.
Секунда — и ожерелье у меня. Я побежала. Я помчалась изо всех сил, так быстро, как будто за мной гнался дракон, но это были всего-навсего падающие листья. На самом дальнем поле я нашла местечко, где росла репа. Я разорвала ожерелье. Там было тринадцать зубов, и все они прохладной горкой лежали у меня на ладони. Я выкопала первую ямку. Мне показалось, что я нашла репу или камушек, но что-то сверкнуло в красном лунном свете. Что-то красное. Мой отец рассказывал мне, что давным-давно моряк, которому принадлежал этот дом, утонул. А после этого поговаривали, что жены моряков приходили сюда и оставляли приношения, жертвуя самое дорогое, что у них было, вымаливая этим удачу своим мужьям.