Когда в парикмахерской под названием «Стрижки-завивки» срезали позеленевшие кончики обесцвеченных волос и привели прическу в порядок, Люси Роузен стала выглядеть лет на восемнадцать. Разумеется, если смотреть издалека и при правильном освещении — например, поздно вечером после заката, когда начинает темнеть. Фигурка у Люси до сих пор такая, что джинсы, купленные до рождения Кейта, ей все еще впору, и в винном магазине на обзорной площадке у нее дважды спрашивали удостоверение личности, хотя она далеко не девочка, о чем ей недавно напомнило приглашение на встречу выпускников по случаю двадцатилетия выпуска, которое ей переслал ее бывший муж Эван. Приглашение стоит у нее на ночном столике между пачкой бумажных носовых платков и кремом для рук. Теперь, когда Люси ложится в постель, она видит уголок открытки с ответом на это приглашение, которую она так и не отправила, и испытывает неловкость оттого, что за двадцать лет все должно было утрястись и расставиться по местам, а у нее жизнь будто бы толком и не начиналась.
Люси не раз приходилось начинать все сначала. В детстве она была такой серьезной и самостоятельной, что все мамаши из их дома наперебой умоляли ее посидеть с их чадами; они задабривали ее картофельными чипсами и платили за час на пятьдесят центов больше, чем другим. Ее родители были совершенно не от мира сего, их ничего не интересовало, кроме друг друга и музыки, и они редко обращали внимание на Люси, даже если она приносила пятерку из школы или пылесосила ковер в гостиной. Ее отец, которого звали Скаут, играл на пианино на всех свадьбах и бар-мицва, аккомпанируя матери, которую звали Пола и которая раньше пела в группе у Вика Деймона. Работали они в основном по ночам и возвращались под утро, так что никто не мешал Люси засиживаться допоздна — грызть чипсы и читать комиксы или любовные романы. Так же, как никто не помешал бы ей курить или же перепробовать все содержимое домашнего бара. А она делала уроки и оставляла родителям сэндвичи на столе и кастрюльку с вермишелевым супом в духовке, а те, хотя и говорили, что ее ужины спасают их от голодной смерти, когда они возвращаются домой под утро, почти никогда не притрагивались к оставленной дочерью еде.
Когда Скаут женился на католичке, его родители, Фридманы, чья фамилия была известна по всему Северному побережью, потому что их выпечку можно было найти чуть ли не в каждом супермаркете, устроили по нему шива
[9]
и выставили из дома без единого цента, переписав полагавшуюся ему прежде часть имущества на его брата Джека. Если не считать того, что с тех пор в доме никогда не появлялись фридманские булки и пирожки, Скаут считал, что совершил весьма выгодную сделку.
— Ничего, еще побарахтаемся! — бодро кричал он каждый раз, разбирая просроченные счета в конце месяца. — Наш маленький плот не утонет в бурном море.
На самом деле у них был типовой дом в Левинтауне, и родителям даже в голову не приходило, как Люси устала от такой жизни и как они смешны в ее глазах со своей любовью друг к другу. Скаут и Пола погибли на железнодорожном переезде на Лонг-Айленде, возвращаясь под утро из Беллмора после одной из июньских свадеб, а когда их нашли, они и мертвые были в обнимку. Люси до сих пор думает, что они в тот момент целовались, потому и не заметили поезда. Ее тогда отправили жить в Грейт-Нек к дяде Джеку, с которым ее отец не разговаривал восемнадцать лет. Весь тот июль она просидела у себя в спальне, которая, впрочем, как нетрудно было заметить, была больше, чем гостиная у них в Левинтауне. Она отказывалась от бутербродов с копченым лососем и от пирожных, которые ее тетя Наоми присылала ей в спальню; ей было совершенно наплевать, что ее двоюродная сестра Андреа, которая была младше Люси всего на несколько месяцев, презирает ее; и всякий раз, когда дядя Джек садился за пианино, она затыкала уши ватными шариками, чтобы не слышать, что он играет лучше, чем Скаут. Когда наконец, в день шестнадцатилетия Андреа, Люси открыла дверь и вышла из своей комнаты, лицо у нее было белое, как цветок лилии, а взгляд отчаянный и беспечный. И не было ничего странного в том, что первый же мальчик, ее увидевший, в нее влюбился, и, несмотря на то что ничто ее не радовало, он полюбил ее и женился на ней. На той вечеринке, в день рождения Андреа, они ушли за павильон с бассейном, где всегда все пили белое вино и курили травку, и там, на каменной мощеной дорожке, которая вела к будке с водяными фильтрами, он впервые ее поцеловал. В ту же секунду, под пение цикад, Люси превратилась в загадочную, взявшуюся из ниоткуда блондинку, которая отлично умела целоваться, хотя никто ее этому не учил.
В Левинтауне Люси была никому не нужна. Теперь же — после месяца траура и голодовки — все изменилось. У нее были серые сияющие глаза, седьмой размер одежды и светлые, до пояса, волосы. Когда начался учебный год, выяснилось, что она еще и талантлива. Она стала редактором школьной газеты, президентом Почетного общества, и все ее считали красавицей, хотя титул королевы школы остался за Хайди Каплан, у которой были рыжие волосы цвета роз в их теплице. К последнему классу Люси названивало столько мальчиков, что ей по настоянию Андреа, становившейся мрачнее и мрачнее с каждым звонком, был выдан личный телефон со светящимися в темноте кнопками.
Но сколько бы их ни было — а чем стройнее и бледнее становилась Люси, тем больше их набиралось, словно она была колеблющимся язычком пламени, к которому все они слетались, — она оставалась верной Эвану и тому первому поцелую. Она до сих пор помнила лица мальчиков, ходивших за ней по пятам в школе и болтавшихся возле бассейна у дяди Джека. Но она всегда думала, что у них только ветер в голове, а вот Эван такой ровный, такой спокойный, и ей казалось, что с ним-то они проживут всю жизнь. Но так ей только казалось — они разошлись через двадцать два года после того первого поцелуя.
После разрыва Люси обнаружила, что не скучает по нему нисколько. Она не видела Эвана во сне, не плакала, как некоторые ее соседки в прачечной, в день годовщины развода или свадьбы. Под конец совместной жизни их связывал только Кейт. Они тогда часто ужинали в кухне, не включая света, пили чай и думали каждый сам про себя, что же они сделали не так. И то ли они вели себя неправильно, то ли все у них было неправильно, но Кейт рос чересчур нервным — он плакал при виде осы, плохо засыпал, расписывал стены черными восковыми мелками. Эван, который, несмотря ни на что, отцом был хорошим, даже, может быть, слишком хорошим, решил, что после развода ребенок должен остаться с ним, и на свой мягкий, тихий манер затеял борьбу с Люси и боролся до конца, но проиграл. Потом Люси иногда об этом жалела. Кейт из трудного, недоверчивого ребенка превращался в злого, нечистого на руку подростка, чей рюкзак каждый день нужно проверять на предмет контрабанды. Когда ее соседки по дому номер 27 на Лонгбоут-стрит, в прачечной или возле бассейна, болтают о своих детях, Люси не вступает в разговоры. Она только слушает их — про ссоры с дочерью, которая выкрасила ногти в фиолетовый цвет, или про младенца, только-только начавшего ходить, который добрался до мыльной стружки и наелся, и у него заболел живот, — но не испытывает ни малейшего сочувствия. Даже чья-то боль не вызывает у нее жалости. В конце концов, от ожогов ядовитого плюща помогает коричневое хозяйственное мыло, при порезах и ссадинах — йод, при пчелиных укусах — сырая земля, при ангине — мед, при переломах — мел. А что помогает от подлости? Где взять лекарство от беды, от нечестности? Если бы такое лекарство было в природе, уж Люси бы нашла его, пошла бы пешком на поиски под резким желтым светом вечернего флоридского неба. Под этим небом трудно начинать жить заново, трудно думать о чем-то новом. Ты — это тот человек, кого видишь в зеркале над умывальником, а Люси видит симпатичную женщину с немного позеленевшими волосами, которую ненавидит ее сын.