Прежде чем я углубился в фантазии о том, как Билли Джин, словно в спелое яблоко, вгрызается в сырые бычьи яйца, она оглядела ресторан с явным удовлетворением.
– Черт, мне нравится Париж!
И я совершенно отчетливо увидел то, что мне помогла понять группа с литературного семинара, а “Трио из Техаса” лишь подтвердило: туристам был не нужен их Париж.
Им был нужен мой Париж.
Дома у них будет масса времени на чтение Флобера или истории Великой французской революции. А сейчас им нужно протягивать руку и трогать живую плоть – поглощать и быть поглощенными.
23. Поклонники печенки
Мой образ рая – поедать фуа-гра под звуки труб.
Сидней Смит
(1771–1845)
Это было идеальное время для жизни во Франции. Евро крепок, страна спокойна, урожай винограда вполне приличный, солнце мягкое. Невмешательство в войну в Ираке, полное равнодушие к насмешкам на тему “трусливых мартышек-сыроедов” и издевкам генерала Шварцкопфа, Бушующего Нормана, что “отправиться на войну без Франции все равно, что отправиться на охоту на оленя без аккордеона”, показали себя оправданной стратегией. И националисты, и экспаты одинаково торжествовали, наблюдая распри в администрации Джорджа Буша.
Никто еще не предвидел финансового краха, который уже брезжил за военными новостями, но даже если бы французы поняли все заблаговременно, они не повели бы себя иначе. У Европы есть традиция наслаждаться падением других – немцы, конечно же, придумали этому явлению название schadenfreude , – и, уловив это свойство, Ларошфуко сказал что-то в духе “Нам мало добиться успеха. Надо еще, чтобы наш лучший друг потерпел неудачу”.
Австрийцы в особенности упиваются отчаянием. Они – настоящие мастера по части мазохистской меланхолии, качества, которое я ценил в музыке Малера и Штрауса и в искусстве Шиле и Климта задолго до того, как впервые побывал в Вене. А в следующие приезды мой друг, работающий в Osterreichisches Filmmuseum , Австрийском музее кино, сердечно и тепло встречал меня и тут же пускался пересказывать последние трагические новости политической и личной жизни.
После получасового потока несчастий и бед, он пожимал плечами и произносил: “Но ведь у нас в запасе всегда есть Demel ”. И тогда мы отправлялись к Михаэлерплац, в знаменитое кафе Demel , открывшееся еще в 1786 году. Его хрустальные люстры и огромные зеркала манили роскошью и пробуждали аппетит. Официантка катила многоэтажную тележку с разнообразными пирожными, каждая стеклянная полочка являла собой гимн чревоугодию. Венцом этого разнузданного пиршества был некий объект в форме крупного кочана капусты: подобие раковины из белого шоколада, наполненное взбитыми сливками с вишневым ликером. Demel со своей Konditorei воплощал то, во что подспудно верила Вена: что радость и горе – это лишь разные стороны одной монеты. Горечь шоколада, которым полит Sachertorte , только усиливает кисло-сладкий вкус малиновой глазури под ним.
Из всех венских героев художественной сцены моим любимым был Макс Рейнхардт, самый изобретательный театральный продюсер межвоенной Европы. В конце 1930-х годов, когда Германия пристально следила за соседями, а Гитлер произносил речи о lebensraum , Макс продолжал руководить ежегодным Зальцбургским фестивалем, завершая каждый вечер полночным ужином для избранных в своем замке Леопольдскрон.
Когда в два-три часа утра отъезжала последняя карета, запряженная лошадьми, Рейнхардт шептал на ухо нескольким самым близким друзьям: “Останьтесь еще на часок”. Драматург Карл Цукмайер писал: “Это было нечто вроде Версаля времен Бастилии, но только с большим пониманием ситуации и интеллектуальной трезвостью. Однажды поздно ночью я услышал, как Рейнхардт произнес чуть ли не с удовлетворением: “Самое прекрасное в этих летних фестивалях то, что каждый из них может стать последним”. И, помолчав, добавил: “Явно ощущаешь вкус бренности на кончике языка”.
Требуется немалое воображение, чтобы взглянуть на еду с точки зрения угнетенных людей, вынужденных на протяжении поколений есть то, что более искушенные господа сочли бы несъедобным. Только богатые люди могут позволить себе выбрасывать требуху, кожу, клювы и лапки поданной к столу птицы, кишки, кровь, уши и хвост свиньи, язык и желудок коровы. Конечно, не случайно еврейская кухня изобилует блюдами, в которые идут те части животных, которыми пренебрегают другие. Так было и с обнищалым населением Юга Америки, и черным, и белым, – они создавали свою кухню, используя самые неприглядные части свинины, горькие травы и зелень, которые прочим не пришло бы в голову даже попробовать.
Подобные блюда становятся символами национальной гордости, вечным напоминанием о тяжелом наследии трудных лет. Если их создание или употребление сопряжено с болью и даже опасностью – тем лучше. Японцы едят фугу, рыбу без особого вкуса, не вопреки тому, что в ней имеется потенциально смертельный яд, а именно вследствие этого. В Голландии в определенные периоды года молодая сельдь так вкусна, что любители рыбы поедают ее в сыром виде, пренебрегая предупреждениями о том, что в ней могут водиться опасные для жизни паразиты. Для французов курить сигареты без фильтра, есть сыр из непастеризованного молока и наслаждаться foie gras – это подтверждение их культуры, привет временам, когда осторожность и сострадание были роскошью, которую они не могли себе позволить.
Мое собственное знакомство с фуа-гра было в некотором роде знакомством с Францией и со строгостью, на которой зиждется здешнее сибаритство. В один из приездов в Париж, где-то в 70-х, когда Мари-Доминик была еще просто моей девушкой, мы обедали в одной из больших брассери близ Северного вокзала, и она сочла, что мне стоит отведать фуа-гра на закуску.
Ну что же, один раз можно попробовать все. А я не хотел выказать себя неотесанным мужланом, признав, что это был мой первый раз.
Тонкие ломтики печени с ровным слоем жира переливались золотистыми и кремовыми оттенками и были поданы с желе, которое образуется при приготовлении. На металлическом блюдце лежали тонкие хлебцы, завернутые в салфетку.
– Нам не принесли масло, – сказал я, оглядев стол.
– Зачем тебе масло?
– Для тостов.
– С фуа-гра не нужно мазать тосты маслом.
– Сухие тосты – это не слишком соблазнительно, – запротестовал я. – Нельзя ли позвать официанта?
– Нет!
Ее резкость напугала меня. Я заткнулся и съел сухой тост – тут же поняв, что она была совершенно права. Фуа-гра жирно, как масло, и соединить их было бы полным абсурдом. Но что еще хуже с точки зрения француза, я бы преступил границы comme il faut – того, как положено и прилично, – а значит, стал бы посмешищем в глазах обслуги (“Представляете, эта деревенщина потребовала масла к фуа-гра!”), и по моей вине мы оба выглядели бы глупо. Это уже однажды случилось во время предыдущей командировки в Париж для Би-би-си. После тяжелой серии интервью мы с продюсером вернулись в отель и, не зная, что французы никогда не пьют коньяк перед ужином, поджидая Мари-До, заказали живительного “Курвуазье”. Когда она присоединилась к нам, официант надменно поинтересовался: “Мадемуазель тоже желает дижестив?”