Поясок живой красоты вкруг наших берегов был необычайно тонким и хрупким. Долгие века он сохранялся лишь по причине равнодушия или же благого невежества человека. Все эти прибрежные заводи в оправе скал и бахроме кораллов, наполненные спокойной водой, почти столь же прозрачной, как воздух над нею, и некогда кишевшие прекрасными, чувствительными формами жизни – более не существуют, они осквернены, разграблены, опошлены. По ним прокатилась целая армия собирателей, а точнее будет сказать, расхитителей морской фауны. Этот сказочный рай погублен, изысканнейшие плоды многовекового естественного отбора – раздавлены грубою пятой любопытствующих, праздных доброхотов.
И всё же, не чуждый заблуждениям обычных людей своего времени, наш поэт, в поисках, как он выражался сам, «сущности происхождения жизни и самого рожденья», пусть и без злого умысла, своими грубыми ботинками, облитыми натуральным каучуком, своим скальпелем и убийственными невольничьими сосудами, нёс гибель тем созданиям, которых сам находил столь прекрасными, и тому морскому побережью, чью девственную красоту помогал разрушать.
Здесь, в этом диком северном крае, Рандольф проводил свои утра, собирая морские организмы, которые потворчивая хозяйка помещала затем в разные супницы, пирожницы и «прочий крупный домашний фарфор» в его гостиной. Жене он писал, что даже рад тому обстоятельству, что она не может лицезреть искусственный мир морской флоры и фауны, средь которого он принимает пищу и где после обеда трудится с микроскопом, – ибо она, с её любовью к порядку, ни за что бы не вынесла «этого плодотворного хаоса». Особенно тщательно он изучал морских анемонов – различные подвиды коих и поныне в изобилии встречаются на этом побережье, – поддавшись, как признавал он сам, всеобщей мании: тогда в сотнях и тысячах добропорядочных гостиных по всей стране держали, в стеклянных ёмкостях и аквариумах, этих крошечных обитателей моря, мрачноватостью цветов соперничавших с запылёнными птичьими чучелами или пришпиленными насекомыми под стеклянным колпаком.
Учёные мужи и незамужние школьные учительницы, священники в сюртуках и степенные мастеровые, – все они в эту пору убивали с целью научного исследования; раздирали и рассекали на части, скребли и протыкали жёсткие или же, напротив, нежные ткани, пытаясь во что бы то ни стало добраться до ускользающего вещества самой Жизни. Широкое распространение получили яростные призывы против вивисекции, и Рандольф, конечно, о них ведал; ведал он и о тех обвинениях в жестокости, коим мог подвергнуться за свои ретивые действия скальпелем и за опыты под микроскопом. В его поэтической натуре чувствительная разборчивость соседствовала с решительностью, и он нарочно проделывал точные опыты, чтобы доказать, что извивания и содрогания плоти у различных примитивных организмов, хоть и кажутся их ответом на боль, в действительности происходят уже после смерти – и длятся довольно долгое время после того, как скальпель рассёк сердце и пищеварительные органы этих существ. Он заключил: примитивные организмы не испытывают ничего, что можно было бы назвать болью в нашем понимании; если воздух выходит с шипеньем из тела, если плоть содрогается, съёживается – это всего лишь проявления автоматизма. Впрочем, даже и не приди он к подобному заключению, он, вероятно, продолжал бы опыты, ведь в воззрениях он склонялся к тому, что наука и знание налагают на людской род «суровые, горькие обязательства».
Особенно тщательно он исследовал у подопытных организмов систему размножения. Интерес его к этим предметам возник ещё раньше – автор «Сваммердама» отлично понимал всю значимость открытия яйцеклетки, как у людей, так и у насекомых. На него сильно повлияли работы великого анатома Ричарда Оуэна по вопросу партеногенеза, то есть воспроизводства живых тварей не путём полового общения, а путём деления клетки. Рандольф собственноручно производил тончайшие опыты на различных гидрах и реснитчатых червях, что умеют отращивать новые головы или дольки тела из одного-единственного хвоста, посредством так называемого почкования. Он с волнением приходил к выводу, что прелестные медузы или прозрачные гребневики могут быть неоплодотворёнными почками некоторых полипов. Он деловито резал на части щупальца гидры и, сейчас же их надсекши, насильно вживлял в них полипы, и каждая такая часть становилась новым созданием. Рандольф был заворожён этим феноменом, так как видел в нём свидетельство непрерывности и взаимозависимости всех форм жизни; подобное свидетельство было тем драгоценно, что могло видоизменить или вовсе упразднить понятие смерти отдельного живого существа – и тем самым помочь обуздать отвратительный страх, который овладел душою Рандольфа и его современников, пред чьим умственным взором, протрепетав в Небесах, развеялось обетование бессмертия.
Его приятель Мишле в ту пору работал над книгой «La Мег», которая вышла в свет в 1860 году. В ней историк, среди прочего, пытается отыскать в море возможность вечной жизни, побеждающей смерть. Мишле описывает, как представил в мензурке сначала великому химику, а затем великому физиологу «mucus моря… вязкое, беловатое, слизистое вещество». Химик ответствовал кратко, что это – вещество самой жизни. Физиолог же в ответ нарисовал целую микрокосмическую драму:
О составе воды нам известно не более чем о составе крови. Нам сразу приходит на ум, в отношении морской водной слизи, что в ней одновременно содержится и конец, и начало. Так не являет ли она собою совокупность бесчисленных бренных останков, которая затем вновь и вновь вовлекается в жизнь? Всеобщий закон бытия, несомненно, таков; но в мире бытия морского, благодаря стремительности поглощения, большинство существ поглощаются, будучи живыми; они не длят подолгу состояния смерти, как это было бы на земле, где живое разрушается медленнее.
Живые тела, ещё не достигнув полного растворения, выделяют из себя всё лишнее, сбрасывают с себя всё избыточное путём беспрестанной линьки или отслойки. Наземные животные, разновидностью коих мы являемся, постоянно сбрасывают эпидермис. В морском же мире продукты этой «линьки», которую можно было бы назвать ежедневным или частичным умиранием, наполняют собою воду, создавая в ней вязкую, плодородную среду, которой не замедлит воспользоваться вновь рождающаяся жизнь. Ведь новая жизнь, себе в подспорье, здесь находит во взвешенном виде многочисленные живые маслянистые выделения. Все эти частицы, по-прежнему подвижные, все эти жидкости, по-прежнему живые, не имея времени умереть, впасть в неорганическое состояние, вовлекаются стремительно в жизнь других организмов, обретают новое бытие. Такова наиболее вероятная из всех гипотез; отказавшись от неё, мы столкнёмся с огромными трудностями.
Нам становится ясно, почему именно этому человеку Падуб писал, что «узрел наконец-то сокровенный смысл ученья Платона о мире как о едином огромном живом существе».
Однако что же может заключить обо всей этой бешеной исследовательской деятельности критик, вооружённый достижениями современного психоанализа? С какими потребностями психики можно соотнести столь безумную страсть к рассечению живого, к наблюдениям за «сущностью рождения»?
Мне представляется, что в эту пору Рандольф, вместе со всем своим веком, столкнулся с тем, что можно огрублено считать типичным «кризисом среднего возраста». Рандольф, великий психолог, чья поэзия характеризовалась глубочайшим проникновением во внутренний мир отдельно взятой личности, в различные проекции сознания, вдруг увидел перед собою сплошной путь вниз, к упадку, остро понял, что его личное бытие не продлится в потомстве, что люди недолговечны как пузырьки воздуха. И тогда, подобно многим, от темы жизни и смерти отдельного человека он обратился к темам жизни Природы и Вселенной. Это было своеобразным возрождением Романтизма – или, если так можно выразиться, рождением Нового романтизма путём почкования от тела Старого романтизма; сей Неоромантизм подкреплён был достижениями механистического анализа, и новейшим оптимизмом – не касательно устройства человеческой души, а касательно извечной божественной гармонии вселенной. Как Теннисону, Падубу открылась природа – «с зубами и когтями, во плоти».
[122]
И Рандольф воспылал интересом к функциям продолжения жизни в их связи с физиологическими функциями – у всех живых организмов, от амёбы до кита.