– Что ж, спокойной ночи, – произнесла она и поджала свои точёные губы.
Этого Роланд не ожидал. Он робко предполагал, что теперь, когда они остались одни, им можно или нужно будет поговорить о прочитанном, сравнить данные, поделиться открытиями. Правда, сильные впечатления дня и холод его порядком вымотали, но ведь этого, можно сказать, требует научная добросовестность. Папки, которые Мод обеими руками прижимала к себе, закрывали её грудь, как нагрудник кирасы. В глазах её застыла безотчётная усталость, но Роланд принял её за враждебность.
– Тогда спокойной ночи, – ответил он и направился в свой конец коридора. За спиной слышался стук шагов: Мод уходила во тьму. Коридор освещался плохо: если не считать бездействующей калильной сетки, в нём было всего две чахлые лампочки в шестьдесят ватт под металлическими колпаками, как в барах.
Тут Роланд сообразил, что не успел договориться с Мод насчёт ванной. Пожалуй, чтобы не показаться невежливым, надо подождать, чтобы она пошла туда первой. Но расхаживать, пока она будет мыться, по холодному коридору или торчать под дверью ванной в одной пижаме – приятного мало. Роланд решил выждать добрых три четверти часа: едва ли в лютую стужу женщина захочет затянуть своё омовение на больший срок. А он тем временем почитает Рандольфа Генри Падуба. Не выписки из писем, а «Рагнарёк», битву Тора с Инеистыми Великанами. В спальне стоял адский холод. Роланд разгрёб себе уютное местечко среди старых пуховых одеял и стёганых покрывал в аляповатых голубых цветочках и сел ждать.
Проходя по безмолвному коридору, Роланд похвалил себя за смекалку. Тяжёлая, с массивной задвижкой, дверь ванной темнела в арочном проёме, за ней – ни плеска, ни шороха. И всё же Роланд сомневался, действительно ли в ванной никого нет: толстые дубовые доски заглушат любой звук. Дёргать запертую дверь, ставить Мод и себя в дурацкое положение не хотелось. Поэтому он опустился на одно колено на предполагаемом драгете и приник глазом к здоровенной замочной скважине. Оттуда мигнул свет, но в ту же минуту всё пропало, дверь отворилась и в холодный коридор дыхнуло пахнущим чистотой влажным паром. Мод чуть не рухнула на Роланда. Удерживая равновесие, она оперлась ему на плечо, а он ухватился за узкую ляжку, скрытую шёлком кимоно.
То, что он ощутил в это мгновение, напомнило ему строки Рандольфа Генри Падуба: «электрическая искра, что бьёт меж нами столь отчаянно» – ошеломляющий удар, каким укрывшийся меж камней электрический угорь поражает неосторожного исследователя морского дна. Силясь подняться, Роланд вцепился в шёлк и, словно обжегшись, отдёрнул руку. У Мод руки были розовые, чуть влажные, кончики бледных волос тоже ещё не просохли. Сейчас они были распущены, эти волосы, окутывали шею, сбегали по плечам, падали на лицо – не искажённое яростью, как боязливо ожидал Роланд, нет: просто испуганное. Это она лишь испустила электрический разряд, или удар отозвался в ней самой? Тело его яснее некуда чувствовало: отозвался. Но он не верил своему телу.
– Я просто посмотрел, горит ли свет. А то вдруг вы там, и я вас потревожу.
– Понятно.
Синий шёлковый воротник тоже слегка промок. В полумраке казалось – вода бежит по всему её наряду; широкий пояс был туго-натуго завязан узлом, и от этого по всей фигуре струились извилистые шёлковые ручейки. Из-под шёлкового подола выглядывали пошленькие оборочки на розовом фланелете, узкие ноги были в шлёпанцах.
– А я ждала-ждала, думала, вы пойдёте первым, – примирительно заметила Мод.
– А я думал – вы.
– Ничего страшного.
– Ничего.
Она протянула ему влажную руку. Он пожал её и ощутил её холод. И почувствовал – что-то утихает.
– Тогда спокойной ночи, – сказала Мод.
– Спокойной ночи.
Роланд вошёл в ванную. Позади, извиваясь над зыбкой ковровой дорожкой, удалялся бледнеющий на аквамариновой глади длинный китайский дракон, а над ним реял блеск бледных волос.
В ванной ещё оставались следы её присутствия: отпотевший местами таз для умывания, не просохшие местами потёки, влажный отпечаток босой ступни на половике. Пещероподобная ванная находилась под самым свесом крыши, так что под потолком оставалось место для антресолей, где было навалено десятка три кувшинов и тазов из прежнего обихода, расписанных россыпями полураскрывшихся красных розочек, гирляндами жимолости и пышными букетами дельфиниумов и флоксов. Ванна, величественная, глубокая, возвышалась посреди комнаты на когтистых львиных лапах – мраморный саркофаг, увенчанный мощными медными кранами. Но кому придёт в голову принимать ванну в такой холод, тем более что наполняться она будет целую вечность. Даже чистюля Мод на такое определённо не отважилась: судя по мокрым следам ног на пробковой подстилке, она хорошенько вымылась в тазу. И таз, и унитаз, красующийся на постаменте в тёмном углу, были совершенно английские, в цветочек. Роланд смотрел на эти предметы как зачарованный: он в жизни не видел ничего подобного. На обожжённой глазури запечатлелось буйство всех цветов Англии; беспорядочно переплетающиеся, собранные в пучки, они образовывали сумбурные и естественные узоры, где ничто, казалось, не повторяется. Роланд наполнил таз. Сквозь воду, как сквозь дымку, на него глядели цветы шиповника, лютики, маки, колокольчики, словно Роланд видел – не в воде, а из-под воды – выпестренный цветами берег, ложе царицы Титании. Или предмет изучения Чарльза Дарвина.
Унитаз был расписан чуть строже: по всем его уступам на фоне узорчатых перьев папоротника сбегали истончающиеся книзу гирлянды и разметавшиеся как попало крохотные букетики. Прямоугольное сиденье из красного дерева смотрелось величаво. Использовать такую красоту по прямому назначению было бы кощунством. «А Мод эти приспособления были, наверно, не в диковинку, – подумал Роланд. – Она-то уж перед такой роскошью не дрогнет». Он торопливо, зябко ополоснулся над вспыхивающими головками мака и синими васильками. Лёд на оконном витраже пошёл трещинами, но снова схватился. Над тазом висело зеркало в золочёной раме; Роланд представил, как Мод любуется в нём своим совершенством. Взлохмаченная, черноволосая фигура самого Роланда маячила в зеркале какой-то тенью. Он пожалел Мод: нет, не могла она увидеть, как романтична обстановка ванной.
У себя в спальне Роланд вглядывался в ночь за окном. Деревья, вчера сомкнувшиеся возле дома тёмным строем, сейчас светились пушистой белизной. Летящие мимо снежные хлопья, попадая в квадрат света, обретали зримость. Задёрнуть шторы – будет потеплее, но как оторваться от этого загадочного зрелища? Роланд выключил свет, и в хлынувшем вдруг сиянии луны всё сделалось серым – многообразно серым: серебристым, свинцовым, оловянным, и снег повалил с новой силой, гуще, медленнее. Роланд натянул свитер и носки, забрался на узкую кровать и, как и в прошлую ночь, свернулся калачиком. А снег всё падал, падал…
Под утро Роланд проснулся. Его встревожил сон, невероятно прекрасный и неистовый, навеянный отчасти наивным страхом, который одолевал его в детстве, что из унитаза вот-вот кто-то выскочит и бросится на тебя. Ему снилось, что он намертво запутался в бесконечно длинном сплетении яркой ткани и водяных струй, обвитом цветочными гирляндами и венками, и от этого сплетения брызгами разлетаются разные-разные цветы, живые и искусственные, вышитые и нарисованные, а под сплетением что-то таится: то хватает Роланда, то отступает, то тянется к нему, то ускользает. Роланд хочет потрогать – ничего нет, силится шевельнуть рукой или ногой – тут как тут: цепляется, оплетает. Зрение Роланда, как во всяком важном сновидении, ясно различает любую мелочь, взгляд задерживается на васильке, ощупывает цветок шиповника, путается в хитросплетениях папоротниковых перьев. Запах от покрова идёт сырой, но густой, тёплый – запах сена и мёда, запах близкого лета. Что-то копошится в этой вязи, рвётся наружу. Роланд ходит по комнате, а всё гуще сплетающийся шлейф волочится по полу, растёт, вьётся складками. Разум говорит Роланду голосом матери: «Мокрое, хоть выжимай. Да уж, работы тут прорва», – и в этих словах слышится укор и вместе с тем участие. И разум же подмечает, что «прорва» – это каламбур: то, что барахтается там, внутри, из последних сил пытается прорвать спеленавшую его оболочку. «И не беда, что снег, что сыпет снег», – подсказывает разум, и сердце сжимается от отчаяния: никак не вспомнить, почему она так много значит, эта стихотворная строчка, которую он слышал… Когда? Где?