– Но мы же не знаем наверняка, что ребёнка Кристабель постигла эта участь, – мягко возразил Роланд.
– Я постоянно думаю: если она желала ребёнку добра, то почему в решающий миг бежала из Кернемета? Она явилась к де Керкозам в поисках убежища. Почему бы не родить в безопасности, в доме друзей?
– Она не хотела, чтоб хоть кто-то знал её тайну.
– Существует древнее табу – никто не должен видеть, как рождается ребёнок. Между прочим, в ранних вариантах мифа о Мелюзине супруг подсмотрел за феей не во время купания, а во время родов.
– Снова узор мифа проступает в жизни!.. – обронил Роланд.
Они также обсуждали будущие разыскания, пребывая в легкой растерянности – куда отправиться теперь. Очевидно, следует побывать ещё раз в Нанте, говорили они, и тем самым полуосознанно отсрочивали своё возвращение в Англию. Мод вспомнила, что в начале 1860-х Кристабель жила у каких-то друзей в Лондоне (о связи поэтессы со «Светочами Непорочными» Мод не подозревала). Роланд, в свою очередь, вспомнил: в записях Падуба бегло упоминается мыс Пуант-дю-Рас – про него Падуб замечает: «tristis usque ad mortem»
[164]
, – но это ещё не доказательство, что поэт бывал в Финистэре.
Но Роланда волновало не только будущее филологических розысканий, но и собственное будущее. Дай он себе труд задуматься всерьёз, его охватила бы настоящая паника, но полные безмятежности бретонские дни, с их переменчивым светом, то прохладно-жемчужным, то накалённо-голубым, вселяли странное ощущение, отодвигали думанье на задворки. Он лишь понимал, что дела его обстоят далеко не лучшим образом. По отношению к Аспидсу он поступил предательски. Не меньшим предательством было и бегство от Вэл… Вэл очень к нему привязана, но вместе с тем не склонна ему ничего прощать. Вернуться домой – означает вернуться на полное поругание… но куда ещё податься?., и где взять волю уехать отсюда?.. как вообще жить дальше?..
И всё-таки нечто уже изменилось между ними, неуловимо. Они были дети своего времени, своей культуры. Это время и эта культура не держат в чести таких старомодных понятий, как любовь, романтическая любовь, романтические чувства in toto
[165]
, – но словно в отместку именно теперь расцвёл изощрённый код, связанный с сексуальной сферой, лингвистический психоанализ, диссекция, деконструкция, экспозиция сексуального. Мод и Роланд были прекрасно подкованы теоретически: они всё знали о фаллократии и зависти к пенису, о паузации, перфорации и пенетрации, о полиморфной и полисемической перверсии, об оральности, об удачных и неудачных грудях, об инкременте клитора, о мании преследования полостью, о жидких и твёрдых выделениях; им ведомы были метафоры всех этих вещей, они чувствовали себя уверенно в сложном мире символов, связанных с Эросом и Танатасом, с инфантильным стремлением овладения, с репрессальностью и девиантностью; прекрасно разбирались в иконографии шейки матки; постигли все возможные образы, созданные человеческим сознанием для Тела, этой расширяющейся и сжимающейся вселенной, которой мы вечно жаждем и вечно страшимся, которую хотим завоевать, поглотить…
Они приохотились к молчанию. Они касались друг друга, но не шли дальше и не упоминали об этом вслух. То ладонь нечаянно накрывала ладонь, то одетое плечо припадало к одетому плечу. Или, во время сидения на пляже, скрещивались и не спешили отдёрнуться их лодыжки.
Однажды ночью они уснули рядом, на кровати у Мод, где сон настиг их за бутылкой кальвадоса. Роланд спал, обольнув Мод сзади – тёмная запятая на краю матовой, изящной фразы.
Наутро они не стали говорить об этом событии, но мысленно примеривались к другой такой ночи. И для Мод, и для Роланда было важно, что прикосновения лишены преднамеренности, не ведут к бурным объятиям. Невинная, мирная близость, волшебная сопредельность – в ней каждый из них обретает былое, поутерянное ощущение собственной жизни, собственного «я»… Речь, слова – те слова, что им доступны, – мгновенно разрушили бы очарование… Когда туман с моря вдруг брал их в свой молочно-белый кокон, так что нечего было и думать о прогулке, они весь день лениво лежали за тяжёлыми белыми занавесями с кружевной каймой, лежали вместе на белой постели, не шевелясь, не разговаривая.
Роланд раздумывал: имеет ли значение для Мод то, что происходит между ними, и если имеет, то какое. Мод решала похожую загадку про Роланда.
Спросить друг у друга они не отваживались.
За многие годы Роланд научился воспринимать себя, по крайней мере с теоретической точки зрения, как некий перекрёсток, как место пересечения целого ряда не слишком тесно связанных явлений. Ему внушили, что представление о самом себе как «цельной личности» – иллюзия, что в действительности человек – механическое соединение разнородных частей, между которыми по невидимым проводочкам летают сообщения и команды, конгломерат, где правят противоречивые желания, системы идеологии, языковые формы, гормоны, феромоны. В общем, его устраивало такое положение вещей. Он не испытывал потребности в романтическом самоутверждении. Точно так же он не стремился установить, что за личность Мод. Однако он то и дело спрашивал себя: их немое удовольствие друг от друга, приведёт ли оно ещё к чему-то? или, может быть, минет с той же лёгкостью, как возникло? Или, если перерастёт во что-то, тогда во что?..
В памяти у него всплывала первая встреча с Мод, с принцессой из стеклянной башни, и слегка презрительное, поначалу, выражение её лица. В настоящем, реальном мире – хотя с какой стати считать здешний, нынешний мир менее подлинным? – лучше сказать, в мире общественных отношений, куда им вскоре предстояло вернуться от этих белых ночей и солнечных дней, их двоих, сказать по правде, мало что связывало. Мод – красивая женщина, на обладание которой он не может претендовать. У неё надёжная работа, солидная научная репутация в Англии и за границей. Более того, в английской системе сословий – безнадежно анахроничной, весьма мало им почитаемой, но всё же подспудно могучей! – он и Мод стоят на слишком разных ступеньках: она – помещица, дворянка, он – представитель городского среднего сословия. Есть дома и есть места, куда вместе им путь попросту заказан.
Всё, что произошло и ещё произойдёт, – сюжет некоего, довольно-таки необычного романного повествования, в гуще которого оказался он, Роланд. Это повествование одновременно и в низком, и в высоком роде – бытовые линии причудливым, непостижимым образом переплетаются с метафизикой. Романная форма есть форма идеологии и – хотим мы того или нет, к добру или к худу – правит нашим сознанием. Всякий человек в западном мире рано или поздно начинает воспринимать свою жизнь как сюжет, и ждать от неё ходов, присущих подобным сюжетам. В исторической же перспективе, как ни эстетствуй, причудливое повествование, романтический роман в исконном смысле уступает место новейшему роману в духе критического реализма…