Динамо-машина, приводящая в движение саму выставку, находилась в цокольном этаже Дворца электричества. Сначала она не заработала. Перед Дворцом электричества стоял Château d’Eau,
[39]
который, по замыслу создателей, должен был ослепительно сиять радугой света. Фонтаны в несколько рядов, как в Версале, окружали дворец, украшенный витражами и прозрачной керамикой, увенчанный статуей Духа электричества на колеснице с четверкой гиппогрифов. Вдруг оказалось, что все это не оживает, и ночью на месте дворца открывается ужасная черная пещера, зияющая дыра. Но пришли рабочие служить машине, смазывали ее, полировали, гладили, как зверя, чтобы пробудить. Адамс был прав: машине принесли букет свежих цветов, как жертвоприношение, и возложили его к задней части цилиндра. Машина задрожала и ожила, и все ощутили ее пульс. А когда она заработала, фасады зданий преобразились в рубины, сапфиры, смарагды, топазы, темное покрывало ночи — в гобелен из сверкающих нитей. С Башни воды побежали жидкие алмазы, пронизанные мерцающим опалом, гранатом, хризопразом. Сама Сена стала вздымающейся, пляшущей лентой цветной лавы, в которой переплетались, тонули и снова всплывали разноцветные нити, изменяясь и загораясь вновь.
Восхитительные освещенные порталы, извилистые, как растительность искусственного рая, вели вниз, к сверкающей электрической змее нового метро. Всю выставку опоясывала бегущая мостовая, по которой посетители могли передвигаться с тремя разными скоростями, визжа от изумления, цепляясь друг за друга при переходе с полосы на полосу. Журналы, захлебываясь, писали о «магии электричества».
Дворец электричества был увешан предостерегающими табличками. Grand Danger de Mort.
[40]
Эта смерть приходила не от клыка, когтя или давящей туши. Невидимая смерть, часть невидимой животворящей силы, новое явление нового века.
22
Проспер Кейн снял для всей компании номера в гостинице «Альбер» на Монмартре. Кейну надо было работать — он посетил павильон Бинга, чтобы изучить россыпи ар-нуво, и Малый дворец, чтобы поглядеть на богатую коллекцию исторических произведений искусства. Много раз он ходил в отдел немецкого декоративно-прикладного искусства, где новая мюнхенская элегантность красовалась в комнатах, отделанных фон Штуком и Римершмидтом в новом молодом стиле — югендштиль. Ходил Кейн и в австрийский, и в венгерский залы, с его смелым сплетением кривых линий, с дорогой, но не вычурной мебелью, в очертаниях которой сквозил некий намек на испорченность.
Утром молодые люди вышли из дома, собираясь сесть в омнибус, накрытый полосатым навесом и запряженный четверкой лошадей. Вдруг из бокового переулка вышел человек, приподнимая шляпу в знак приветствия. То был Иоахим Зюскинд; он сказал, что удивлен и обрадован встречей. Сам он приехал на конгресс, но уже успел повидать и значительную часть выставки — не всю, конечно, на это ушли бы месяцы. Он выразил опасение, что немецкий павильон покажется им слишком крикливым. Однако там были вещи из его родного Мюнхена, и этим он гордился.
Джулиан тут же решил, что появление Зюскинда — не случайность. Наверняка он сговорился с Чарльзом. Мысли Джулиана работали в направлении похоти, а не политики. Он разглядел соломенные усики Зюскинда и решил, что с таким целоваться неприятно. Поглядел в четко очерченное лицо светловолосого Чарльза и решил, что Зюскинд наверняка в него влюблен — учителя вечно влюбляются в самоуверенных, жадных до жизни мальчиков. Джулиан подумал также, гордясь своей проницательностью, что улыбка Зюскинда была извиняющейся и голодной. Разглядывая Зюскинда, Джулиан не заметил, как отреагировал Чарльз — растерялся, застеснялся или обрадовался. Поглядев на Чарльза, Джулиан увидел, что тот краснеет — несомненно, это смущение человека, ввязавшегося в тайный сговор; но что еще? Джулиан был заинтригован. Но гораздо больше его интересовало, какие возможности это открывает для него самого.
Дойдя до выставки, Джулиан небрежно спросил, кто что собирается смотреть. Том ответил, что хочет прокатиться на движущейся мостовой и на большом колесе обозрения. Чарльз посмотрел на Зюскинда и сказал, что хочет увидеть зал динамо-машин и автомобили. Джулиан заявил, что пойдет в павильон Бинга, так как отец велел ему обязательно осмотреть декор этого павильона. Они договорились собраться позже в венской кондитерской и поесть пирожных.
Когда Джулиан и Том уже не могли их слышать, Зюскинд, немного волнуясь, сказал, что хочет познакомить Чарльза с одной молодой женщиной. Она читает лекции об анархии и вопросах пола. Она, как и он сам, приехала в Париж на антипарламентский конгресс Второго интернационала. Она также делегатка тайного съезда мальтузианцев, желающих обсудить противозачаточные средства, запрещенные во Франции. Ее звали Эмма Гольдман. Она приехала из Америки, где руководила партией анархистов, а здесь зарабатывала себе на пропитание, водя по Выставке американцев. «Она точно знает, что нам нужнее всего увидеть и узнать, — сказал Зюскинд. — Но вы должны строго хранить тайну и ни в коем случае не передавать никому того, что я сказал. Я договорился встретиться с ней перед Дворцом женщин».
Джулиан планировал кампанию по сближению с Томом, хотя и не очень понимал, чего в итоге хочет добиться. Он был весь напряжен, нервы как наэлектризованные — это доставляло ему невероятное наслаждение. Перед выходом из гостиницы он рассмотрел себя в зеркало в спальне, пытаясь увидеть себя непостижимым взором Тома. Джулиан был строен и в вельветовой куртке и бирюзовой рубашке казался приятно поджарым. С другой стороны, он был… коротенький, маленького роста… он не нашел положительного эпитета. От итальянских предков он унаследовал смуглую кожу и темную полоску усов. Глаза были глубоко посажены. Волосы — гладкие, словно прилизанные, казалось, им нравится так лежать. Как видит его Том, красно-золотой, непринужденный, словно высеченный резцом скульптора там, где Джулиана лишь набросали тушью?
Джулиан умел быть влюбленным. Ему нужно было знать о сексе. А именно, ему нужно было знать, каково изливаться в соприкосновении с другим телом, какая разница между ним и собственной рукой. Но Джулиан был умен и понимал, что, когда ты «влюблен», приятнее всего — состояние неутоленного томления. Учась в закрытой школе, поневоле начнешь разбираться в мальчишеской красоте: мальчики в стихарях с ангельскими личиками, мальчики, покрытые восхитительной пленкой пота после погони за футбольным мячом или усердного размахивания битой, трепещущие коленопреклоненные мальчики, растирающие ваксу на твоем ботинке. Их красота влекла за собой опасность — и даже, в некоторых случаях, невозможность — касания. Серьезные, нежные или озорные лица мерцали в полутьме перед глазами школьника, пишущего умное сочинение о Платоновых формах добра или пристраивающего голову на одинокую подушку. Конечно, приходилось верить, что это или то прелестное создание могло, in potentia,
[41]
стать долгожданным близким другом, от которого ничего не нужно таить, который все поймет, простит и полюбит. Но Джулиану хватило ума и наблюдательности, чтобы заметить: любовь сильней всего, пока она неразделенная. «Любовь растет, пока в зенит не станет, / Но минет полдень — сразу ночь нагрянет».
[42]
«Что ж станется со мной, когда вкушу я / Любви чудесный нектар!»
[43]