Этот Натанаэль Картер утверждал, что с детства был способен видеть волшебный народец и воспринимал свой дар как должное. Уже учась в школе, он как-то рассказал о том, что видел, и учитель отругал его за ложь. С тех пор Натанаэль хранил тайну. Он понял, что видит, потому что молчит.
Олив никогда, ни на миг, не полагала, что феи или духи существуют. Она жила полнее всего в воображаемом мире, населенном тварями и созданиями, питаемыми энергией и силой человеческого воображения — многими веками людских фантазий. Но Олив не думала, что эти создания могут быть осязаемыми или живыми, что они могут заниматься своим делом, когда она их не «выдумывает» и не наблюдает за ними мысленно. Или все же думала? Она прочитала рассказы Метли и почти поверила, что рассказчик действительно видел то, о чем рассказывает, — истории читались как отчеты об истинных происшествиях и не съезжали в колею обычной волшебной сказки. Может, Метли и вправду знает что-то такое, чего не знает Олив? Или он просто чрезвычайно умелый писатель? В любом случае Олив должна была с ним познакомиться.
Его создания были не особенно приятны. Один рассказ начинался так:
«Я наткнулся на одного из них, когда вышел на вересковые пустоши, чтобы поохотиться с сачком на бабочек. Среди вереска мелькнул изгиб серой плоти, и я решил, что спугнул молодого кролика, но тут мои глаза сфокусировались как надо, и я увидел его ясно, словно подрегулировал бинокль. Это существо сидело скрестив ноги в кусте дрока — серебристо-серое, как тритон, но более тусклое, вроде оловянного сплава. Росту в нем было около двух футов. Он весь был одного цвета — с длинными, довольно жесткими, оловянно-серыми волосами и оловянно-серыми глазами на паутинно-сером лице. Глаза были не человеческие и не кошачьи — я вообще не встречал таких глаз ни у зверей, ни у рыб. Он меня, кажется, не заметил. Он, сосредоточенно сжав костлявый рот, вовсю работал длинными пальцами с острыми когтями. Он обдирал шкуру с толстой медяницы — еще живой, извивающейся — треугольным острым каменным ножом, оббитым до толщины древесного листа. Он был совершенно голый. Все представители доброго народца, каких я встречал, были голые, за исключением одной самки, которая разгуливала незамеченной по Смитфилдскому рынку, — на ней была юбка из одного полотнища, вроде малайского саронга, и жемчужное ожерелье».
Олив упомянула этот рассказ в разговоре с Метли, которого за ужином усадили рядом с ней. Она в лоб спросила его, видит ли он на самом деле то, о чем пишет.
— Звучит правдоподобно, верно ведь? Вряд ли я смог бы такое сочинить. Иногда я немного приукрашиваю или чуть-чуть добавляю… но, должно быть, начинается с того, что я их и вправду вижу. А вы разве нет? Ваши прекрасные сказки наполнены такой подлинной силой, что я думал…
После этого визита Герберт и Феба Метли завели привычку прогуливаться в сторону старого дома священника, присоединяться к играм в крикет и лапту на пляже. Метли носил хлопковые рубашки и шляпу с обвислыми полями — от солнца. Ноги у него были длинные, жилистые, загорелые. Он был отличным боулером — даже слишком, потому что слишком быстро уничтожал молодых бэтсменов, — и непобедимым полевым игроком. Олив сидела с Фебой или Проспером Кейном и глядела на беготню игроков. Герберт и Феба ходили купаться с Тоби и детьми. Феба надевала купальную шапочку, в которой, как думала Олив, ее лицо казалось изможденным, и купальное платье с юбочкой, которая вечно сбивалась вокруг худых бедер.
Оказываясь наедине с Олив, Метли говорил с иным жаром. Он спрашивал ее о писательском ремесле, издателях, литературе. Что она думает о Бернарде Шоу? Поставим вопрос ребром — есть ли вообще у этого человека сердце? А Кеннет Грэм — ее он тоже обаял? Не кажется ли ей, что его книги чуточку… малокровны? Метли был из тех мужчин, которые, встретившись взглядом с женщиной, не отворачиваются. А что она скажет про «Савой», новый журнал Джона Лейна? Метли говорил, что завидует Олив — сложности и полноте ее жизни. Мальчики, девочки, и у всех такие разные характеры. Он не знает, как у нее хватает любви на всех — хотя совершенно ясно видно, что хватает. У него самого нет такого опыта. Они сидели на пляже, лениво выбирая по ягодке из блюда с клубникой. Олив сказала, что дети привязывают к реальности и потому слегка придавливают к земле. Она сказала, что чувствует себя немного курицей, квохчущей над цыплятами. (Хотя это не она, а Виолетта чуть поодаль вытирала песок с лица упавшего Флориана и отмывала губкой обкакавшегося Робина.) Метли сказал, что, когда пишешь для детей, чрезвычайно ценно иметь собственных. Олив так зорко проникает в надежды и страхи детских сердец. Она ответила, что, по ее мнению, иметь детей для этого не так уж обязательно. Довольно помнить собственное детство…
— Не знаю, — ответил Метли. — У меня нет детей, и ныне я порой теряю связь с ребенком, которым был когда-то. Как вы думаете, миссис Уэллвуд, существует ли возраст, когда люди становятся совершенно взрослыми и в них не остается ничего от ребенка? И в каком возрасте это происходит? Я не говорю о впадении в детство — это бывает со всяким, кто заживется на свете.
Он понизил голос и говорил очень серьезно. Его слова перекликались с мыслями самой Олив. Она писала для ребенка, до сих пор живущего в ней, и для ребенка, которым была когда-то. Она как-то смешалась и спросила Метли, почему у него нет детей. И тут же пожалела об этом вопросе. Брак может быть бездетным по очень многим причинам. И лучше эти причины не упоминать.
Он склонился к ней:
— Я заметил, что бывают бездетные браки, в которых муж и жена составляют друг для друга все, абсолютно все. Они играют роли отсутствующих детей, они любят детей друг в друге, у них сохраняется способность к игре, невинность, которая часто, как я заметил, теряется в более плодовитых браках. Хотя они также могут быть — по выражению Блейка — искушенными в общении друг с другом, умеют не стесняться чужих глаз….
Олив не нашлась сразу, что сказать. Герберт Метли продолжал:
— Это не совсем точно, что мой брак бездетен. Я чувствую, миссис Уэллвуд, что могу вам доверять — вы, как и все хорошие писатели, выставляете напоказ свою сокровенную душу, и я знаю, что вы мудры и добры. У меня нет Детей. У моей жены три дочери. Она была женой… священника в Бэтли… она была счастлива замужем, но не проснулась. Она жила во сне, полном добрых дел и хорошеньких платьев. Мы встретились… она и я… и в течение двух лет пытались отрицать то, что поразило нас… поразило нас как молния. Я не мог писать. Она болела. Ее охватило загадочное изнеможение — она едва могла стоять или ходить. Я пришел к ней, чтобы сообщить, что я покидаю Бэтли — я собирался эмигрировать в Канаду, — и я взял ее руку… и мы увидели — вместе, как одно существо, — что я не могу уехать, не могу уехать один, никогда не смогу. Поэтому она уехала со мной, и с тех пор мы зажили счастливо, и, как я сказал, мы с ней друг для друга — все. Мы мало кому об этом рассказываем. Муж не дает ей развода. И не позволяет видеться с детьми — хотя это, может быть, и к лучшему… она выбрала другую жизнь, и любое напоминание о прежнем будет причинять боль… сильную боль…
Через два или три дня Герберт Метли явился в старый дом священника один. Олив оказалась в саду — она сидела за складным столиком и писала. На ней была простая соломенная шляпа и свободное кубово-синее платье, чем-то напоминающее фартуки ее дочерей. Он непринужденно встал рядом с ней — его тело всегда принимало непринужденные позы, даже если голос звучал сдавленно.