После брейзахского разгрома Эйтельфриц действительно обвинил Шалька в дезертирстве и потащил на виселицу. Шутка сказать: один из всего расчета остался в живых. Заливаясь слезами, висел Шальк на руках графских телохранителей, шумно оплакивая свою молодую жизнь и вечную разлуку с ненаглядной Меткой Шлюхой. И вдруг вывернулся и бросился бежать во двор, где еще раньше приметил разбитый пушечный ствол.
Как к возлюбленной, метнулся Шальк к тяжелому стволу. Пал на него, обхватив обеими руками.
Эйтельфриц позеленел от досады – едва не проглотил собственный берет, который в ярости грыз зубами, собираясь вынести приговор мерзавцу-пушкарю.
Даже самые злостные дезертиры из проклятого племени артиллеристов пользовались правом убежища возле своей пушки. Вместо алтаря им все эти Меткие Шлюхи и Безумные Маргариты.
Эйтельфриц вышел во двор, не спеша обошел пушку кругом. Шальк продолжал лежать плашмя, прижимаясь всем телом к стволу. Из-под густой пряди, упавшей на глаза, поглядывал за Эйтельфрицем – что еще надумает сумасшедший военачальник.
А Эйтельфриц все ходил вокруг, как кот вокруг мышеловки, все раздумывал, сунуть ли лапу, не прищемит ли и его.
– Уморить бы тебя, подлеца, голодом на этой железке, да некогда, – гласил оправдательный приговор Эйтельфрица.
И Шальк улыбнулся.
На всякий случай дождался ночи и только тогда, с опаской, отошел от Меткой Шлюхи.
Осторожно выбрался из расположения Эйтельфрица и со всех ног припустил бежать в темную ночь, примечая по колесному следу, куда двинулся обоз Агильберта.
От Эйтельфрица Шальк получал десять гульденов в месяц, о чем в первый же день сообщил Агильберту.
Тот предложил четыре.
– Сука, – сказал Шальк своему новому командиру, – дай хотя бы восемь.
– Жадность задушит тебя, Шальк, – сказал Агильберт. – Правду говорят о пушкарях, что свои деньги рядом с ихними не клади.
Шальк заинтересовался.
– Это почему еще?
– Пожрут, – ответил капитан. – Хрум-хрум – и нет солдатских денежек.
Шальк призадумался, потом улыбнулся, покачал головой.
– Загибаешь, – сказал он. – Я слышал эту историю. Она не про пушкарей вовсе, а про тех, кто дает деньги в рост.
– Какая разница? – Агильберт пожал плечами и встал, давая Шальку понять, что разговор окончен. – Все равно больше четырех не получишь.
– А Мартину, Радульфу и Геварду платишь восемь, – крикнул Шальк ему в спину. Капитан даже не обернулся. Шальк выругался и тут же забыл о своей неудаче.
Так появился в отряде Шальк.
* * *
Дожди зарядили надолго. День сменялся днем, деревня сменялась деревней. Как в ярмарочном вертепе, мелькали перед глазами лесистые горы, крестьянские дома, островерхие церкви, замки мелких землевладельцев, ощетинившиеся башнями. При виде солдат крестьяне бросали работу и бежали куда глаза глядят.
Народ в этих краях простоватый и работящий, на солдат глядит в смятении, со страхом, как глядел бы на чертей, вздумай те строем выйти из ада. Сколько таких отрядов прошло через эти деревни – Бог весть. И вряд ли скоро конец войне и грабежу.
Солдаты тоже не обременяли себя раздумиями о будущем. На их век хватит крестьянских кур и перепуганных девок.
* * *
Шальк сразу же невзлюбил нового капеллана. Кроме него, по-настоящему ненавидела Иеронимуса Эркенбальда. Женщина злилась на монаха за то, что он посмеялся над ней, мужчина – за то, что не дал посмеяться над собой.
Шальк считал себя богохульником, чем чрезвычайно гордился, а новому капеллану не было до этого, похоже, никакого дела. Как ни изощрялся пушкарь, ему не удавалось вывести из себя этого Иеронимуса фон Шпейера.
Наконец он явился к тому вечером и, обдавая монаха кислым запахом пивного перегара, попросил отпустить грехи. Дескать, пора – накопилось.
Иеронимус без улыбки посмотрел на солдата, сел рядом. Огромная луна висела над ними в черном небе, река плескала внизу. Лагерь разбили на склоне виноградной горы, и в дневном переходе отсюда были видны поздние огни в деревне.
– Я грешник, – вымолвил Шальк заплетающимся языком.
Никакой реакции. Монах продолжал сидеть неподвижно.
Четверть часа Шальк, путаясь в словах и жарко вздыхая, каялся в том, что свою сумасшедшую Кати любит более спасения души своей. Расписывал ее дивную дырку, чудную пустоту ее лона.
– Что только не совал я туда, и руками лазил, и заглядывал… – бормотал Шальк.
Иеронимус слушал, не перебивая и не меняя выражения лица. Наконец Шальку стало скучно.
– Ничем тебя не проймешь, – с досадой сказал пушкарь. – Чтоб в аду тебе сгореть, святой отец.
И признался: говорил о своей пушке.
– Я понял, – спокойно отозвался Иеронимус. – Других грехов за тобой нет?
– А как же, – с готовностью ответил Шальк.
Монах молча глядел на него. Ждал.
– Бабий грех один за мной, – таинственно заговорил Шальк, понижая голос. – Извел младенца во чреве.
Луна немного сместилась. Ночь шествовала над рекой, и так неинтересно было Иеронимусу слушать пьяного солдата, так хотелось остаться наедине с тишиной и звездами.
– Как это – извел младенца? – нехотя спросил Иеронимус.
Шальк взмахнул рукой, как будто ножом пырнуть хотел.
– Вспорол брюхо беременной бабе. Убил и ее, и ребенка.
Даже в темноте было видно, как победоносно сверкнули его глаза.
Монах дернул углом рта.
– Наговариваешь на себя, – сказал он точно через силу. – А что по пушке скучаешь, так это не грех. И в пушечный ствол руками лазить не возбраняется ни человечьим законом, ни Божеским. Иди, дитя мое, и больше не греши.
Чувствуя себя последним дураком, Шальк яростно выругался и с той минуты возненавидел монаха лютой ненавистью.
Хильдегунда
Дорога вошла в деревеньку, но почти не стала лучше, только прибавились отбросы, плавающие в мутных лужах. Тощий пес, ребра наружу, увязался было за солдатами, да Эркенбальда пристрелила его из длинноствольного пистолета, чтобы не своровал чего-нибудь из еды.
Бросив телегу там, где завязла по самые оси, Ремедий выпряг лошадь и, оставив отрядное добро на попечение Эркенбальды, повел животное к деревенскому трактиру. Остальные потянулись следом.
Проходя мимо убитой собаки, Шальк вдруг с сожалением оглянулся, дернул носом, но тут подловил на себе пристальный взгляд монаха и с сердцем пнул жалкий труп ногой.
Хозяин трактира уныло глядел, как к нему, радостно скаля зубы, приближаются головорезы. Заранее подсчитывал убытки. Заодно опытным глазом определил в этой пестрой толпе главаря – вон тот, рыжий, слева идет. Ох, и противная же рожа. У такого снега зимой не допросишься, а довод один – двуручный меч, который несет, положив на шею. Ножны бедные, зато меч богатый – это издалека видать.