– Почему? Почему ты не можешь?
А я, видя, что брат слабеет, спросил:
– Что ты не можешь, Гатта?
Он ответил – мне, а не Бугго:
– Взять «Ласточку»!
– Ты подарила ему «Ласточку», тетя Бугго? – поразился я. И вдруг ощутил собственную неуместность в этом диалоге страстей, который безмолвно сотрясал мир между теткой и племянником. Катаклизм затронул очень узкий клочок мироздания, но токи эмоций пронизали его насквозь, достигая самого дна колодца и, оттолкнувшись от него, стремительно взлетая к границам тверди, где крепилась звезда.
Я подобрал смятый клочок бумаги, который выронил Гатта, разгладил его на колене и увидел, что все обстоит именно так: Бугго передавала «Ласточку» в полную и безраздельную собственность своему старшему племяннику Гатте Анео. Странно, что документ этот был довольно старым – судя по дате, тетка приняла решение расстаться со своим кораблем приблизительно за два месяца до возвращения в родительский дом.
Бугго, как оказалось, внимательно следила за всем происходящим в комнате. Еще бы – пестрая шайка обитателей ее сердца дразнила и ранила Гатту без всякого теткиного понукательства и указаний. Ей не требовалось руководить своей бандой, чтобы победить племянника, в то время как Гатта весь был поглощен безнадежной борьбой.
Я встретил бешеный взгляд Бугго и похолодел.
– Не потеряй, – прошипела тетка. – Пусть он потом подпишет. Слышишь, Теода? Не потеряй это!
Я схватил листок и выбежал из комнаты.
К этому происшествию мы трое больше не возвращались. Листок с дарственной я спрятал в свою книжку Священного Писания. Я редко брал Писание в руки и скоро даже вспоминать перестал о странном документе, который там хранился.
Часть четвертая
У нас на Эльбее театр – самое искусственное из искусств. Почти все народы в определенный момент развития цивилизации пришли к идее создания театра, но везде этот процесс происходил по-разному, отсюда и специфика. Хедеянский театр, к примеру, почти тысячу лет кряду был исключительно частью богослужения и только недавно начал существовать самостоятельно, однако все спектакли там все равно только религиозного содержания. Театр Лагиди начался с переодеваний, которыми жители околополярных районов старались обмануть зиму. Как-то раз мне довелось побывать у них на спектакле – глупое слезливое паясничанье и ничего больше.
Традиционный эльбейский театр произошел от старинной семейной традиции чтения вслух. Дедушка, страстный любитель содержания книг, почти полвека назад арендовал ложу во втором ярусе Фундаментального Театра, самого консервативного из существующих в Эльбейском мире. С тех пор мы ходим туда всей семьей, иногда с друзьями или слугами. Лично я всегда брал с собой няньку – чтобы она лучше меня понимала.
Для меня театр всегда был местом, где обитала сладкая тайна. Как заправский заговорщик, я прятал ее у всех на виду и верил, что никто о ней не догадывается. Все обстоятельства сборов, поездка в экипажах, полукруглое театральное здание, появляющееся в конце улицы и постепенно загромождающее собой вечернее небо, а потом – тяжелая позолоченная дверь и за нею – ярко одетые, верткие, как ящерки, театральные лакеи, сопровождающие посетителей в ложи, – все это на самом деле обслуживало мою тайну, готовило ее приход, щекотало сердце, чтобы раздразнить его должным образом и сделать восприимчивым ко всем нюансам и оттенкам сегодняшнего ее явления.
Я устраивался на табурете у самого барьера, в углу, чтобы никто не видел моего лица, отвернутого к сцене, и ждал начала. А его, как нарочно, все оттягивали и оттягивали. Бесконечно тянулось шушуканье за спиной, шуршали одежды, приглушенно хихикали с подругами мои сестры. Нянька истуканом стояла у входа, загромождая дверь и как бы показывая находящимся в ложе, что обратной дороги отсюда нет.
Потом перед опущенным занавесом появлялся человек в строгом костюме и веселым голосом прочитывал краткое содержание предыдущей части. Попутно он делал рекламные объявления. И вот наконец – в тот самый миг, когда я, вопреки логике, уже отчаивался и решал, что занавес никогда не уберется со сцены, – вот тут-то все и случалось. Занавес тихо расползался по краям, сверху спускались картоны с нарисованными на них местом действия и второстепенными героями. С негромким стуком они утверждались на сцене. Из прорезей в картонах выходили чтецы в длинных одеждах с маленькими планшетками в руках. Сердце мое при виде их замирало, а после разом разбухало и делалось горячим.
Чтецы были совершенно неподвижны, но голоса их, напротив, непрестанно двигались, соединялись, противоборствовали. Чем лучше чтец, тем острее контраст между выразительностью его голоса и бесстрастием облика.
Постепенно одна реальность полностью заменяла другую. Исчезали и ложа, и зрители, и картоны, и фигуры чтецов; я и сам куда-то девался, как мне кажется. Новая реальность не могла существовать без постоянного звучания голосов, которые творили ее непрерывно, без устали. Произносимые слова были ее материальной оболочкой, и из нее, из этой невесомой ткани, возникали совершенно живые люди. Об этих людях я мог узнать все. С ними у меня было совсем не так, как с моими родственниками, большинство из которых оставались для меня почти незнакомцами, наполовину угаданными, а наполовину – придуманными. В отличие от них герои книг рассказывали мне все – о себе, своих мыслях и чувствах. Такая открытость, невозможная в обычном мире, здесь не выглядела постыдной. Скорее – смелой. Хрупкость и отвага театральных людей – вот что трогало меня до глубины души.
По окончании спектакля я возвращался к обыденности, словно приходил в себя после глубокого обморока. И потом еще несколько дней я ходил, будто наелся отравы, и глядел вокруг затуманенно.
Зная толк в скрытном бытии подобных тайн, я неожиданно для себя обнаружил, что нечто похожее нежит в своем сердце и мой брат Гатта. Такие тайны – не чета тем отвратительным секретам, что мертвецами гниют в памяти: вроде прелюбодеяния или предательского убийства. Не похожи они и на зависть, хотя зависть – едва ли не единственная из греховных тайн – живая, поскольку своекорыстна, способна к развитию и требует действий.
Напротив, наши нежные тайны нуждаются в постоянном заботливом уходе. Они превращают сердце в шелковый будуар, где пахнет сладкими духами и играет тихая музыка. Все чистое, легкое, приятное мы несем туда; всему резкому, болезненному вход настрого закрыт. И уж конечно мы будем делать все, что угодно, только не то, что может потревожить покой нашей тайны; а для того, чтобы подобраться поближе и побыть с нею наедине, изберем самые окольные пути из возможных.
Гатта выдал себя тем, что стал вдруг похож на меня. То и дело я замечал, как у него, ни с того ни с сего, начинали блестеть глаза, хотя разговор велся о каком-нибудь коневодстве; или он неожиданно замолкал посреди фразы, словно прислушиваясь, а после начинал тихонечко улыбаться.
Сначала я предполагал, что дело, как и у меня, в театре, потому что признаки проявлялись за день-два до спектакля, на который было решено пойти всей семьей. Но чуть позже стало ясно: причина немного иная. Гатта впадал в тихое радостное безумие не только перед посещением очередного театрального чтения, но и перед такими заведомо кошмарными мероприятиями, как именины одной из сестер или юбилей нашей семейной фирмы.