В перерывах между экспедициями Алмаши в Каире никто не
видел. Казалось, он куда-то уехал или был очень занят. Днем он работал в
каирских музеях, а ночами таскался по барам. Терялся в другом мире Египта. Сюда
они все собрались только ради Мэдокса.
Но сейчас Алмаши танцевал с Кэтрин Клифтон. Ее стройное тело
задевало растения, которые были поставлены в ряд. Он кружился с ней, поднимал
ее, а потом упал. Клифтон сидел на месте, почти не взглядывая на них. Алмаши
полежал поперек ее тела, затем переключился на медленные неловкие попытки
поднять даму, встряхивая головой и откидывая с глаз собственные белокурые
волосы, стоя на коленях в дальнем углу зала. Когда-то он был учтивым мужчиной.
Случилось это за полночь. Гостям было не до смеха, за
исключением некоторых местных завсегдатаев, которые привыкли к разным выходкам
европейцев из пустыни. Там были женщины с длинными серьгами в ушах, которые
серебряными струями стекали на шею и могли больно ударить партнера по лицу во
время танца, женщины в блестках, маленьких металлических капельках, которые
нагревались от жары в баре. В прошлом Алмаши был частью этой ночной жизни. По
вечерам он танцевал с ними, прижимая их к себе и принимая на себя всю тяжесть
их тела. Да, сейчас им было забавно, и они смеялись, увидев его живот в
расстегнувшейся рубашке, но им не нравилось, когда он наваливался на их плечи,
останавливаясь во время танца, иногда падая на пол.
В такие вечера было важно вписаться в эту атмосферу, когда
человеческие созвездия кружились и скользили вокруг тебя Не требовалось никаких
мыслей и преднамеренности действий.
Позже, в пустыне между оазисами Дахла и Куфра, воспоминания
обрушились на него, словно он читал данные полевого журнала. Тогда он вспомнит
взвизгивание, похожее на короткий лай. Он посмотрел на пол в поисках собаки и
понял, рассматривая сейчас движущуюся в прозрачном масле стрелку компаса: это,
должно быть, вскрикнула женщина, которой он наступил на ногу. Сейчас, в
пределах видимости оазиса, он мог гордиться своим танцем, от радости размахивая
руками и подбрасывая часы в воздух.
* * *
Холодные ночи в пустыне. Он выдергивал воспоминания о
каждой, словно нить из клубка ночей, и смаковал ее вкус. Так было во время
первых двух суток его перехода, когда он находился в забытом районе между
городом и плато.
Прошло шесть дней, и он не думал о Каире, о музыке, об
улицах, о женщинах; к тому времени он уже перенесся в древность и приспособился
к дыханию глубокой воды. Его единственной связью с миром городов был Геродот,
его путеводитель, древний и современный, насыщенный сведениями, требующими
проверки. Когда он обнаруживал правду в том, что казалось ложью, он доставал
свою бутылочку с клеем и вклеивал карту или вырезку из газеты, ибо на чистой
странице книги делал наброски мужчин в юбках и неизвестных животных рядом с
ними. Древние обитатели оазисов обычно не изображали крупный рогатый скот, хотя
Геродот утверждал обратное. Они обожествляли беременную богиню, и на наскальных
рисунках можно было увидеть, главным образом, беременных женщин.
За две недели он ни разу даже не подумал о городе. Он как
будто двигался под топкой полоской тумана, над чернильными линиями карты – этой
чистой зоны между землей и схемой, между расстояниями и легендой, между
природой и рассказчиком. Сэндфорд назвал это «геоморфологией». Места, которые
мы выбираем, где мы чувствуем себя самими собой и не осознаем происхождения.
Здесь, не считая солнечного компаса, одометра, измеряющего пройденное
расстояние, и книги, он был совершенно один. Он знал, что такое мираж, что
такое фата-моргана, ибо сам выбрал это для себя.
* * *
Он просыпается и обнаруживает, что Хана обмывает его. На
уровне ее талии – плоскость столика. Девушка наклоняется, руками набрызгивая
воду из фарфоровой чаши ему на грудь. Заканчивая, она проводит несколько раз
мокрой рукой по своим волосам, отчего они становятся влажными и темными. Она
поднимает голову, видит, что он проснулся, и улыбается.
Снова открыв глаза, он видит живого Мэдокса, который
выглядит нервным, усталым и делает себе инъекцию морфия двумя руками, потому
что на его обеих кистях нет больших пальцев.
«Как ему это удается?» – думает он.
Он узнает эти глаза, манеру облизывать губы языком, ясность
мысли, схватывающей все сказанное собеседником. Два старых глупца.
Караваджо замечает что-то розовое во рту англичанина, когда
тот говорит. Десны. Наверное, такой же цвет светлого йода у наскальных
рисунков, обнаруженных в Увейнате. Еще надо многое узнать, вытянуть из этого
неподвижного тела на постели, которое не живет. Есть только рот, вена на руке,
серые, как у волка, глаза. Все еще удивительна его стойкость, когда он
рассказывает временами от первого лица, временами от третьего и до сих пор не
признался, что он – Алмаши.
– Кто это говорил, не вспомните ли: «Смерть означает,
что вы уже в третьем лице»?
Целый день они продолжают делить между собой запасы морфия.
Чтобы выудить из английского пациента все, Караваджо внимательно следит за
ходом его мысли. Когда обгоревший человек забывается или когда Караваджо
чувствует, что перестает улавливать связь между событиями – любовная история,
смерть Мэдокса, – он берет из эмалированной банки шприц, отламывает головку
стеклянной ампулы, надавливая костяшками пальцев, и заполняет его, чтобы
сделать новую инъекцию. Предупреждение Ханы о возможной передозиронке
игнорируется.
Каждая новая доза морфия открывает еще одну потайную дверь.
Он либо возвращается к рисункам в пещере, либо ищет спрятанный в пустыне
самолет, либо лежит с женщиной в комнате, обдуваемый вентилятором, и ее щека
покоится на его животе.
Караваджо берет книгу Геродота. Он переворачивает страницу и
будто всходит на бархан, чтобы увидеть Гильф-эль-Кебир, Увейнат, Джебель-Киссу.
Когда Алмаши начинает говорить, он стоит рядом, стараясь выстроить события в
логическую цепочку. А рассказ похож на дрожание стрелки компаса; слушателя
бросает то на восток, то на запад, словно в обмане песчаной бури. Мир
кочевников, наверное, и в самом деле весь выглядит так, как сомнительная
история.
* * *
На полу в Пещере Пловцов, после того как ее муж разбил
аэроплан и погиб, он разрезал ее парашют, расстелил его и медленно помог
опуститься на него ее телу. Ее лицо выражало боль от ран и ушибов. Он нежно
провел рукой по ее волосам – цела ли голова? Затем дотронулся до ее плеч и
ступней.
Здесь, в пещере, он не хотел терять ее красоту, ее
изящество, ее хрупкие формы. Он знал, что уже хорошо понял ее сущность.
Она была из тех женщин, которые выражали себя с помощью
косметики. Собираясь на вечеринку или запрыгивая в постель, она красила губы в
кроваво-яркий цвет, а на веки накладывала алые мазки.
Он поднял голову, посмотрел на один из наскальных рисунков и
решил позаимствовать краски у них. Он покрасил ее лицо охрой, намазал голубым
вокруг глаз, расчесал ее волосы своими пальцами, на которые собрал ярко-красный
пигмент по всей пещере. Потом перешел на тело. Колено, которое увидел в тот
первый день, когда она вылезала из самолета, стало шафрановым. Ее лобок.
Цветные круги по ногам, так что она будет невосприимчива ко всему живому. У
Геродота он читал о древних ритуалах, когда воины прославляли своих
возлюбленных в песнях, наскальных рисунках и красках, сохраняя их тем самым в
вечности.