«Была, – подумал Трой, – и он мог встретить меня с ней наперевес, проклятье, да мог башку мне снести ещё до того, как я домишко его увидел – и не стал. Он вышел ко мне с мечом, как мужчина, как воин, и мы дрались, как мужчины и воины, и любой из нас мог умереть, как воин и мужчина – шансы были равны.
А теперь вот стоит тут… баба. С «гремучим огнём» наперевес. Стоит, и чёрная дыра направлена мне в грудь… И как она успела, – удивился Трой. – Как успела? Схватить, выскочить, выстрелить – а мне даже меч выдернуть времени не хватило? Или она ещё прежде, чем эта псина кинулась на меня, стояла на пороге, целя мне в спину?..»
– Ну, – сказал он, – ты дала. Не ожидал. Как ты её… слёту. И попала.
– Я умею, – ответила женщина и вдруг залилась гордым румянцем. – Меня Вонгерд учил. Тут на болоте твари разные, так я по ним…
– Учил? – переспросил Трой. – Он тебя учил? Обращаться с этим?..
– Учил, – повторила женщина и заулыбалась. – Говорил, хорошо у меня выходит. Хвалил даже. – Она запнулась и вдруг протянула ему «гремучий огонь». – Я тебе её несла. Возьми… может, сгодится? И я, может… сгожусь…
«Ох ты, дура… Ох ты дура, дура! Старик Вонгерд доверил твоим умелым, но таким равнодушным рукам самое ценное, что имел. Самое важное, что у него было, то, за что любой в большом мире правую руку бы отдал. Да я бы своей бабе под страхом смерти запретил даже прикасаться к этой палке… а он тебя учил. Стрелять. Он не боялся, что однажды ты направишь эту палку ему в голову и долбанёшь из неё „гремучим огнём“… Он верил тебе. Тебе, стерве, он верил, он тебе доверял. И жизнь спас, и заботился, и… И любил, выходит. Любил он тебя, дуру.
А ты врага его выходила. Убийце его жизнь подарила. Дважды. Первый раз – когда плохую, ох, плохую же рану залечила. И другой – сейчас… Когда от собачьих зубов спасла. От зубов собаки, которая, брюхатая на последних днях, сдирала себе кожу в кровь, срываясь с цепи и стремясь хозяину на выручку… верной, преданной, хорошей собаки. Ты бы такой собакой быть никогда не смогла. Ты только глумиться можешь над могилой своего хозяина, паскудными лапами её разгребать, и тут же с визгом ластиться к новому господину… И главное сокровище прежнего хозяина даришь, отдаёшь на поруганье и его, и себя, только что руки не лижешь. А я-то решил, ты убить меня вышла. Думал, проснулось-таки в тебе что-то…»
– Ах ты дрянь, – прохрипел Трой. – Ты зачем её убила? А? Дрянь… дрянь неблагодарная!
Улыбка замёрзла на миловидном лице, будто холодом от неё сразу повеяло. Чёрная палка дрогнула в тонких руках, приподнялась.
Трой развернулся, выпрямился во весь рост, расставил руки.
– Давай, – сказал он, глядя ей в глаза. – Давай, стреляй. Ну, давай, девка. Ясмина… Выстрелишь – хорошей собакой будешь. Человека из тебя так и так не выйдет. Так хоть собакой… хорошей же. Ну, стреляй, девочка, Ясминочка, стреляй, хорошая моя. Давай. За мужа своего, хозяина, давай…
Он говорил и говорил, а взгляд женщины плыл, будто она и хотела ему в глаза смотреть, и не могла.
– Да как же… – наконец прошептала она. – Как же ты, что ты… Как я могу, в тебя… ты что!
Она бросила палку на землю. Трой застыл, ожидая белой вспышки и, может быть, смерти, но ничего не произошло. Лежит себе – палка как палка. Только цены неописуемой…
И – вот странно – от последней мысли так гадко стало на душе.
– Нет, значит, – сказал он. – Не можешь в меня, значит, да? Ты, тупая, неблагодарная су…
Он осёкся, вдруг вспомнив алую пасть в клочьях пены и глаза, полные слепой ненависти к убийце хозяина.
«Нет. Это слово слишком хорошее для неё».
Он пошёл к ней, и она, кажется, до последнего мгновения не понимала, что он собирается делать. Мучить её Трой не стал – хватило одного удара. Кровь брызнула ему на лицо. Была она почему-то не тёплой, как кровь Вонгерда, и не горячей, как его собственная кровь, а прохладной, чуть ощутимой.
Трой отвернулся, отряхнул лезвие, пошёл прочь. Потом остановился, словно вспомнил что-то, подошёл к собачьей конуре. Двое щенков подползли к трупу матери и скулили подле него, двое других возобновили драку. Рыжая псинка уже забыла свои горести и с радостным визгом грызла хвост братишки. Тот пищал и вырывался, но всё было тщетно.
Трой с минуту смотрел на их возню, потом наклонился, поднял рыжего щенка. Тот заверещал, заёрзал, вскинул на человека бусинки злых жёлтых глазёнок. Трой усадил его себе на ладонь, задрал хвост. Щенок оказался сукой.
Трой улыбнулся.
– Мата, – негромко позвал он. – Мата, Мата.
Щенок тявкнул и зарычал, вцепился слабенькими ещё зубками Трою в ладонь. Трой усмехнулся, сунул щенка за пазуху.
И зашагал прочь от дома, к болотам, оставив «гремучий огонь» в пробивавшейся под солнцем траве.
Вместо послесловия
Иногда рассказы рождаются из одной фразы. «Поле битвы после сражения принадлежит мародёрам», – то ли услышала, то ли подумала я однажды, и вот вам результат. Хотя, как это часто бывает, рассказ в итоге получился совсем не об этом. Нет, конечно, тут есть мародёры. Есть поле битвы, и сражение. Но только на самом деле в этом рассказе я позволила себе заглянуть туда, куда обычно не заглядываешь. Последняя Битва с Чёрным Властелином позади, победили то ли силы добра, то ли силы разума, то ли как обычно, и всех интересует судьба мира, а не тех, кто его покинул… И как-то это… нечестно, что ли?
Так что можете считать этот маленький рассказ своеобразным пост-скриптумом ко всему, что я уже написала, и к тому, чего никогда не напишу.
Лайам Гранчестер умирал. Он лежал под невыносимо высоким небом, посреди дурно пахнущего поля, раскинув руки и глядя на тусклое солнце. Боли не было, но он уже не мог удивляться даже этому. Лайам знал, что в животе у него прожжена дыра размером с чайное блюдце, знал, что дымящаяся от крови земля на фут вокруг забрызгана синеватыми змейками его кишок, и знал, что жив. Он не мог понять, почему, но это вряд ли имело значение.
Было очень тихо; блеклое осеннее солнце приближалось к зениту, чтобы с этой удобной точки полюбоваться успокоившимся полем брани. Это была великая битва, думал Лайам, раскинув руки по выжженной окровавленной траве. Да, великая, соглашалась трава и тихо всхлипывала; она тоже обгорела, тоже истекала кровью, она тоже умирала. Но какое дело великой битве до Лайама Гранчестера и мёртвой травы? Она выбрала своим местом, местом последней встречи Добра и Зла, Света и Тьмы, именно это поле, и не её вина, что здесь, на этом поле оказался Лайам Гранчестер, что здесь росли клевер и куриная слепота, обугленные стебли которых поникли под тяжкой багровой кровью. Так всегда происходит: всегда кто-то умирает. Трава умирала. Лайам Гранчестер умирал.
Ему хотелось поднять голову и осмотреться, но он, кажется, не мог, и в глубине души был рад, что не может. Помнилось, как бились над его головой, на его теле, пиная развороченный живот, наступая на сведённые судорогой руки, лупя железными каблуками по зубам – уже после того, как силы Тьмы спустили магов, уже после того, как Лайам упал, чуя тошнотворный запах горелой плоти. Он видел белый шарик, несшийся к нему на уровне пояса, потом ощутил толчок в живот, упал. И понял – тогда уже понял – что подняться не сможет. Его гибель была одной из первых; она ничего не значила, её никто не заметил. И ещё долго над ним метались хрипящие тени, сверкала сталь, глухо хрустели ломающиеся кости, брызгала на лицо кровь. В конце концов он закрыл глаза и дождался тишины в темноте, но это случилось не скоро.