Я встал на ноги. Меня шатало, я вымок до нитки, ветрище пробирал меня до костей, я дрожал весь так, что зуб на зуб не попадал. До рассвета было еще невесть сколько – будто, пока я плыл в лодке, время вовсе остановилось.
– Проклятая ваша земля, – сказал я хрипло, глядя на деда ненавидящим взглядом. – Почто меня не пускает?!
– А потому, что ты теперь нерод, дитятко, – ответил старик – спокойно-спокойно.
Я как стоял, так и обмер.
А ведь впрямь... мне и в голову прежде это не приходило! Я только о том думал, чтоб от людей вырваться, – и совсем позабыл про злую богиню, Горьбогову дочь... Что там говорил Среблян? Раз ступивший на этот остров уже его не покинет, а покинет – три дня и три ночи отпущено ему на доброй земле. Да я и тому был бы рад – пусть умереть, но хоть меж людей, не между нелюдей... только пусти!
Воет волна за спиной, ветер свищет, тучи гоняя, скачет звезда-Горевна, хохочет, и черная тень Салхан-горы лежит на море – и на мне...
Вот тут меня и прижало. Вот тут думал – впрямь сейчас зареву белугой, по-бабьи. Меч на бедре сделался постыл и тяжек, хуже, чем оковы. Что оковы... их сбросить можно. А эту погань – как сбросишь?!
Спас меня дед Смеян. Видать, что-то по лицу моему понял, ступил вперед и взял меня рукой за плечо – страсть как похоже вышло на то, как делал это Среблян. И рука у него была сильной, как у Сребляна, и не причиняла боли, если не чаяла причинить.
– Пойдем-ка ко мне в избу, дитятко, – молвил дед негромко. – Обсохнешь, обогреешься... а там поглядим.
Вовремя молвил. Сглотнул я то, что так и не пролилось, – и пошел за дедом побитым псом, что, как дождь зарядит, послушно себе трусит в родимую конуру.
* * *
Изба у деда Смеяна была и не изба вовсе – хоромы. Стояли они наверху, совсем близко к кнежему двору – опять через весь город идти пришлось. Я напрягся, подумал, что он обратно к воеводе меня ведет – ну как знать, вдруг обманет, завлечет в ловушку? – но тут дед свернул на подворье, и я успокоился. Домина у него был таков, что три избы устьевского старосты в нем бы поместились, еще бы и место для нашей с мамкой хатки осталось. И не изба была – загляденье! Стены и балки расписные, по полу – ковры фарийские, подушки мягкие на лавках... в почете, видать, жил дед. Даже странно было, что на пиру не рядом с кнежем сидел, гуслями гостей его развлекал. А хотя, правду сказать, я тогда не заметил, где он сидел, – не до того мне было.
– Проходи, дитятко, будь как в доме родном, – приветствовал меня дед Смеян и с дивной для старца его годов прытью принялся растапливать очаг. Жил он, похоже, один, слуг не держал. Как справлялся?.. А впрочем, не моего ума дело.
Очаг растопился, затрещали весело в пламени березовые поленья. Сел я на скамью у очага, нагнулся к огню поближе. Дед принес мне теплой овчины, велел раздеться и вытереться досуха, потом плечи мне укрыл. Вытянул я ноги к юркому огоньку, и так мне вдруг спокойно и сонно стало, и все равно, что дальше будет... Но только не позволил я себе в ленивой неге задремать, вскинулся. «Что, Лют, не лют ты больше? Скоро к хозяину побежишь руки лизать?» – спросил себя зло – и будто сгинул дурман.
– Околдовать ты меня, что ли, пытался? – спросил я деда. Тот сидел рядом, грея над очагом котелок. При вопросе моем прижмурился, и я понял вдруг, что и прижмур этот мне в нем напоминает Сребляна. Ровно тот ему сын или внук родной...
– Никто тут колдовать не может, окромя Янь-Горыни, – сказал дед. – А ты, малой, я погляжу, зол больно. Неужто совсем добра от людей не видал, уже и не чаешь увидеть?
– Добра? От неродов-то? Нет, не чаю, – сказал я резко. Дед покачивал рукой с котелком, глядел на огонь, а в то же время будто и на меня – и как ему только это удавалось?
– Не ершился в ты так, – сказал негромко Смеян. – Толку-то с того не будет, одна маята.
Я выпрямился и сбросил овчину – что-то вдруг в жар меня кинуло. Встал.
– Знаешь что, дед, – сказал я до того ровно и тихо, что самому жутко стало, – ты вот небось сто весен уже прожил и давно успел позабыть, как на острове этом бесовском очутился. Как родных твоих на глазах у тебя убивали, как кидался ты на убивцев проклятых, а они тебя хватали и на судно свое волокли. А я помню. Для тебя это все давно было, а для меня – вчера. Так и не говори мне, чтоб не ершился. Моя маята, не твоя.
Дед ничего не ответил. Даже головы не повернул, ни волосинки не шелохнулось в его бороде. Я уже повернулся уйти, как вдруг он сказал:
– Справедлив твой упрек, мальчик. Ты и сам не ведаешь, до чего справедлив. Сядь, прошу тебя. Прости старика. Не буду больше тебя совестить. Простишь?
Как-то так сказал, что я не смог отказать. Да и стыдно мне стало – старый дед передо мною винился... Сел я обратно. Овчина мягкая была, и от очага веяло теплом, треск дров заглушал вой ветра снаружи. Будто целый мир – здесь, а что за дверью – того и знать незачем.
– Слыхал про проклятие? – помолчав, спросил дед.
– Еще в не слыхать, – отозвался я. – Кнеж ваш в красках расписал. Ему в только песни слагать, а ты в их на музыку положил да спел!
– Среблян? – Почудилось мне, будто голос старика изменился. – Среблян сам тебе рассказал?
– А то. Думал, видать, я от жалости расплачусь. Да только не вышло, как я ни старался.
– А сказал он тебе, как проклятие снять?
Тут все глумленье с меня разом сошло. Воззрился я на деда, пораженный. Так проклятие снять можно? Что ж до сих пор не сняли?!
– Когда уходила Янь-Горыня в Салхан, – продолжал дед негромко, все глядя на огонь да покачивая над ним котелком, – напоследок обернулась через плечо и сказала: «А снять мое слово с вас сможет чужак, который на землю мою придет. Придет в путах, а навет мой развеет по доброй своей воле». Так сказала и ушла.
Я только вдохнул полной грудью – а выдох не шел. Придет в путах... так вот еще от чего нероды повадились людей воровать! Потому что сказано им было, что их от проклятия пленник избавит. По доброй воле...
– Погоди-ка! – воскликнул я. – Так что же, воевода решил, что я с вас проклятие сниму? Потому и пощадил меня? Думает, я знаю, как это сделать?
И дико мне сделалось, и смешно. А и знал бы я, как неродам помочь, – не стал бы! Уж по доброй воле точно не стал!
– Дурень ты, – сказал дед и поглядел на меня с усталой усмешкой. – Он и сам знает, как это сделать. И любой знает, кто пробыл на Салхане достаточно долго.
Тут я уж вовсе растерялся. Да и обидно стало, что дурнем назвали. Решил, что лучше помалкивать.
А дед уже отвернулся и снова глядел на танцующее пламя.
– Когда Среблян попал сюда, – заговорил негромко и медленно, точно былину баял, – он был моложе тебя. Двенадцать весен ему едва исполнилось. Тогдашний наш господин, Бушуй Гневич, всю его родню поубивал у него на глазах. Отца с матерью, старших братьев, меньших сестер. Зол был за что-то на его род, за что – того и сам Среблян не ведает. А его с собой взял. В ту ночь у него, у мальчонки тогдашнего, вся голова поседела – такой стала, как ты теперь видишь. Потому и назвали Сребляном. Бушуй его на Салхан привез и четыре года в цепях держал, в той самой клети, в который ты сидел последний месяц. Эту клеть для Сребляна и обставили.