И будто всего этого было мало, вдобавок еще и сарацины повадились делать набеги на свой потерянный форпост. Они приносились ночью, стремительно, как саранча, накатывались на крепостную стену или вырезали дозор, и исчезали, чтобы вернуться снова, едва лишь крестоносцы переведут дух. Атакующих никогда не бывало много, самое большее несколько сотен — песчинка рядом с десятками тысяч крестоносцев, занявших Мансуру и примыкающие к ней земли вдоль канала. Но вряд ли сарацины всерьез надеялись отбить город — во всяком случае, не штурмовой атакой. Слепни продолжали жалить быка, выживая его с пастбища, вынуждая поднять свое неповоротливое, тучное тело и убраться прочь.
И укусы достигали цели. Сарацины не могли проникнуть в город, но они отравляли воду в колодцах, а главное — отравляли умы сомнением и суетой, распуская слухи, от которых больной и усталый лагерь крестоносцев шевелился и гудел, как растревоженный улей. Говорили, что Факр эд-Дин не погиб в бою, а скрылся в стенах Мансуры и тайно передает приказания своим воинам через христианских предателей, которым посулил несметные сарацинские богатства, если по окончании войны они сменят веру. Говорили, что каирский султан Наджим айДин Айюб собрал огромное войско, которое уже выступило и со дня на день встанет под стенами Мансуры так, что пустыня станет черной от сарацинских бурнусов. Говорили даже, что правой рукой султана служит какой-то мусульманский монах, то ли мессия мусульманского бога, то ли сущий дьявол во плоти; что он ест детей, забирая силу у семи поколений их предков, и отдает эту силу мамелюкам, и те идут затем в бой с непокрытой головой и голой грудью, о которую ломаются самые крепкие мечи. Рассказы об этом монахе пугали крестоносцев сильнее всего, потому что за этими рассказами стояла вера в помощь Бога — то, на что рассчитывали крестоносцы, выступая в поход, и то, в чем сейчас испытывали острую нужду. Отчего они, победившие, продвинувшиеся в глубь страны, в которую пришли завоевателями с именем своего Господа на устах, теперь ощущали себя им покинутыми? Карл не знал этого; и никто не знал. Он только видел в этих людях недовольство, смятение и страх, и знал, что чувства эти уничтожают армии надежней мамелюкских ятаганов.
В конце зимы, когда гонец, месяц назад отправленный в Дамьетту с просьбой о поставке продовольствия, не вернулся, за ним послали еще одного. Этот приехал через три дня, свешиваясь с седла и заливая круп своего коня кровью из разрубленной головы. Сабля сарацина практически срезала воину скальп, он умирал от потери крови, но успел сказать, что путь в Дамьетту перекрыт сарацинским войском, которым командует сам Наджим айДин Айюб. На вопрос, велико ли войско и с какой скоростью движется к Мансуре, гонец ответил, что войска несколько тысяч, и что оно не движется вовсе, а только стоит на продовольственном пути, и нет никакого способа сообщения с Дамьеттой — обозы с провиантом не пройдут мимо сарацин. Король немедля велел снарядить разведку, и она подтвердила: Мансура взята в кольцо, и хотя мусульмане вроде бы не собираются нападать, но и уходить не собираются тоже.
Услышав об этом, Людовик закрыл лицо руками и сидел так какое-то время. А потом опустил руки и приказал трубить отступление.
Час пробил: до полусмерти искусанный слепнями бык с трудом поднялся на свои опухшие ноги и побрел прочь, подгоняемый злобный жужжанием одолевших его насекомых.
Людовик оставил в Мансуре пять тысяч гарнизона, полагая, что этого хватит для отражения атак мусульман, пока армия не вернется с продовольствием, расчистив путь для бесперебойной поставки провианта. Он рассчитывал без особенного труда пробиться сквозь мусульман — ведь крестоносцев было в несколько раз больше. Но уже когда потрепанные, измученные, с посеревшими лицами и ввалившимися щеками крестоносцы, поддерживая друг друга, выступили из Мансуры и двинулись через канал, стало очевидно, что ныне один сарацин стоит трех христианских воинов. Сквозь первое кольцо оцепления они пробились; пробились и через второе, хотя и с большими потерями. А затем сарацины атаковали их греческим огнем, выкосив половину войска и почти никого не потеряв на своей стороне. И это стало последней каплей, переполнившей чащу терпения воинов Людовика. Они ждали помощи Бога, были уверены в ней — она была обещана им верой и их святым королем. Где же она, эта помощь? Где был Господь, когда они умирали от кровавого поноса и от цинги, когда заживо варились в собственном поту и сгорали под сарацинским дьявольским огнем? Это было слишком для них — слишком для людей, сила веры которых не была способна выдержать испытаний. Они разуверились и, разуверившись, запаниковали. Паника приходит тогда, когда настает ужас; а ужас — там, где нет веры.
Утратившее веру войско крестоносцев утратило главное свое оружие и было обречено.
Король становился все замкнутее и неприветливее с каждым днем отступления. Карл подозревал, что его угнетает не столько ухудшающееся положение его войск, сколько наблюдение за их моральным разложением. Людовик произнес несколько речей слабым от болезни голосом, с трудом сев на лошадь специально по такому случаю; но действие этих воззваний было недолгим и не столь сильным, как прежде. Людовик в глазах этих людей был посланником Бога, глашатаем Его воли — если Бог отвернулся от них, что толку слушать Его глашатая? Неверие этих людей убивало их короля сильнее, чем вид его уничтожаемой армии. Он все реже выходил из своей палатки во время привалов, и в конце концов перестал пускать к себе даже Жуанвиля. Только его капеллан был с ним, и по мрачному, нахмуренному лицу его Карл понимал, что король болен — болен духом так же, как и его армия, хотя и по иной причине. Они не верили больше в Бога и оттого страдали; а он страдал от их неверия — не от своего. Так понимал это Карл.
Сам Карл был одним из немногих, сохранивших присутствие духа до самого конца. Конечно, он был мрачен и разделял всеобщее уныние, но никакого религиозного кризиса не переживал, так как никогда не был взаправду, истово религиозен. Он видел сейчас перед собой лишь расхлябанное и ударившееся в панику войско, и до последнего пытался, вместе с Альфонсом, планировать и рассчитывать ход отступления. Но толку от этого было не слишком много. Шестнадцатого марта возле Фарискура их встретило огромное полчище сарацин — большей частью мамелюков, свирепостью и безудержностью способных сравниться с самими крестоносцами. Во главе их стоял султан Наджим айДин Айюб — золоченый наконечник его шлема, прятавшегося в широких складках чалмы, ярко сверкал на полуденном солнце за сто локтей, разделявших две армии, которые сходились в последней схватке. Один из крестоносцев вскинул на плечо самострел, но Людовик, выйдя по такому случаю вперед, положил руку ему на плечо и остановил его.
— Да проклянет Господь тот день, когда мы победим неверных их же оружием, — сказал он устало, а потом, вскинув над головою меч, закричал из последних своих сил неожиданно звонко, могуче и яростно: — В бой, мои добрые братья! Во имя Гроба Господня! Монжуа и Сен-Дени!
И они пошли в бой, и были разбиты, и вырезаны — так, как полвека назад Ричард Львиное Сердце вырезал пленных мусульман возле Акры.
В этом последнем бою Карл почти не отходил от Луи, нарочно стараясь не потерять его из виду. Он был уверен, что они погибнут или будут взяты в плен, и хотел разделить участь своего брата, какой бы она ни была. Когда перед ним сверкнул знакомый уже наконечник шлема, за которым развевался алый бурнус, Карл перехватил меч покрепче. Султан Наджим айДин Айюб искал среди битвы Людовика — это значило, что сражение подошло к концу. Карл огляделся и понял, что они проиграли; но не все еще было кончено, он мог еще срубить голову с этих плеч, эту голову в шлеме со сверкающим наконечником. Султан вблизи оказался худым, узкоплечим, невысоким человеком, и бился хоть и грациозно, но без той свирепости, которую прежде его врагам придавала вера, а теперь — отчаяние. Карл бросился на него — и почти тут же ощутил тяжеленный тупой удар поперек спины. Он упал с коня ничком, лицом в песок, и выронил меч — он внезапно понял, что силы совершенно его оставили. Кровь толчками текла из его руки, рассеченной ятаганом мамелюка. Сарацин схватил его сзади за шиворот, рванул, ставя на колени, и, взяв за волосы, запрокинул ему голову, чтобы отсечь ее.