Он схватил под уздцы первого попавшегося коня, на котором не было тяжелой боевой сбруи, взлетел в седло и с криком пришпорил его, направляя в воды канала. Конь захлебнулся ржанием, взбрыкнул пару раз, но потом подчинился и пошел, разбрызгивая воду. Карл слышал, как Луи что-то кричит ему — должно быть, велит вернуться, — но было кому перекинуть доски на берег и без Карла, а он не собирался стоять и смотреть, как гибнут на его глазах христианские рыцари. Он не думал в тот миг, что поступок его еще более безрассуден, чем атака Робера, — ведь с тем было полсотни тяжеловооруженных рыцарей, а Карл понесся к Мансуре совершенно один. Он слышал шум и суету за своей спиной, когда его лошадь погрузилась в воду по шею и поплыла, временами окуная морду в мутные воды канала. Когда она, едва неся на себе прижавшегося к ее холке Карла, с трудом выбралась на берег, с края дамбы на землю недалеко от Карла уже падали первые доски. Карл бросил взгляд через плечо: кто это там, Амори де Монфор? Справится с переправой не хуже любого другого — и, не думая больше об этом, Карл вновь жестоко пришпорил коня и погнал его к распахнутым воротам Мансуры. За ними клубилась пыль, слышались крики и звон стали: на улицах полным ходом шло сражение. Мертвые глаза графа Раймунда на кресле в тронном зале словно огнем жгли Карлу рассудок, когда он пронесся сквозь ворота, не глядя прорубая мечом себе путь, и ворвался в самую гущу битвы.
Которая была, впрочем, уже проиграна, и он это сразу понял.
Он не ошибся: сарацины раскрыли ворота, зная безудержный нрав крестоносцев и их неспособность удержаться от битвы, когда стоит лишь протянуть руку и опустить меч, чтобы он испил сарацинской крови. Тяжелая кавалерия Робера мигом увязла в тесных улицах и крутых поворотах — теперь по ним метались лишь обезумевшие лошади, волоча на себе утыканные стрелами трупы. Те рыцари, кому удалось спешиться, лишь ненадолго пережили своих товарищей — быстрые и легкие сарацины облепляли увешанных кольчугами воинов, как слепни могучих быков, и жалили стрелами и ятаганами до тех пор, пока рыцари не падали, заливая своей христианской кровью святую землю. Карл увидел в месиве кричащих людей и коней мелькнувшую синюю попону и лилии — символ своего дома, и, на лету срубив головы еще двум сарацинам, помчался туда. Он знал, что опоздал, знал, что и сам наверняка погибнет, — и все же не мог удержаться. Та же сила, которая увлекла Робера в западню его собственной кровожадности, теперь влекла Карла туда, где он в последний раз мог увидеть Робера.
И Карл увидел его. Он был утыкан стрелами, как еж иглами, и все равно продолжал драться, рыча, будто загнанный кабан, на котором со всех сторон виснут, вцепившись клыками, борзые, и который все равно продолжает реветь и топтать, пока не испустит дух. Карл прорубался к нему с бешенством отчаяния, и все равно не успел. Меньше десятка локтей оставалось между ними, когда Робер вскрикнул, как-то очень тонко и почти жалобно, растерянно, словно не мог понять, как очутился тут и что с ним происходит. Карл зарубил последнего сарацина, стоящего между ними, и соскочил с коня, бросаясь к упавшему наземь брату, но тот был слишком тяжел, к тому же в доспехах, и Карл не сумел удержать его, и они вместе рухнули в песок и пыль. Робер хрипел и кашлял, глаза у него налились кровью, пена выступила на губах. Он посмотрел на Карла, не узнавая его, что-то опять прохрипел и испустил дух, пока над его головой сарацины Мансуры добивали последних выживших рыцарей из отряда, столь доблестно прорвавшегося через канал и столь бесславно павшего затем.
Поняв, что брат его мертв, Карл поднял голову и обвел залитую кровью улицу помутневшим взглядом. В трех шагах от него сарацин в развязавшемся тюрбане проворачивал клинок в груди Гуго де Шатильона — одного из лучших воинов Франции, давнего и преданного друга короля Людовика. За спиной Карла кто-то страшно кричал, захлебываясь визгом, а потом крик оборвался. Карл прикрыл глаза, не выпуская из рук окровавленную голову Робера и тупо думая, что не так представлял он свой конец — по правде, и вовсе он не представлял, что окончит свои дни в пустыне возле Богом забытой мусульманской деревни. Он всегда думал, что вернется со славой и добычей, вернется в Прованс и, овеянный доблестной славой крестового похода, приструнит наконец этих чертовых прованских баронов. Но теперь он не думал о баронах. Он просто стоял на коленях в пыли, прижимая к себе труп своего старшего брата, и ждал конца.
Но конца все не было, и через какое-то время Карл снова поднял отяжелевшую голову и посмотрел вокруг.
Под звуки труб и литавр, в золоченом шлеме, сияние которого в первых лучах восходящего солнца и в самом деле походило на нимб, в ворота Мансуры въезжал король Людовик. Карл ясно видел его лицо: строгое, неподвижное, с той тихой скорбью, что была так свойственна этому лицу и временами придавала ему сходство с ликами святых на иконах. Трудно было поверить, что это тот самый человек, который смущенно глядел на Карла всего час назад и спрашивал, правильно ли он поступает, и — вопрос повис непроизнесенным между ними, но Карл знал, что Людовик хотел об этом спросить, — одобрила ли бы его решение матушка. Ныне это уже не имело значения. Король ворвался в Мансуру, ведя за собой пехоту, которую все-таки успели переправить через канал, — сарацины, расставив ловушку горячему Роберу, сами же в нее и попались, забыв, что следом за убитыми крестоносцами придут другие. И вновь они схлестнулись в схватке, еще более свирепой, чем та, от которой только что горели узкие улочки Мансуры; и еще больше пролилось крови, потому что теперь пешие шли против пеших, и ни тем ни другим нечего было терять. Весть о смерти королевского брата уже разнеслась по войску и придала неистовость отчаяния христианам. Карл, пошатываясь, поднялся на ноги, нашарил свой меч, который сам не помня как уронил наземь, бросаясь к Роберу. Людовика он больше не видел — его скрыла битва. Но это и не имело значения. Карл с трудом поднял отяжелевший меч и, сказав одними губами: «Господь прими твою душу, возлюбленный брат мой», принялся мстить.
Мансура, или, как называли ее мусульмане — Эль-Мансура, означает «победа». Имя это было пророческим в большей мере, чем могло казаться ступившим в нее завоевателям. Ибо место, названное победой на языке мусульман, лишь мусульманам могло ее принести, независимо от того, кто был разбит, а кто взял верх. В той битве при Мансуре осенью года 1249-го от Рождества Христова крестоносцы наголову разбили войско султана Факр эдДина, а сам султан был убит, как утверждали затем, Робером Артуа, братом короля Людовика. Правда ли то была, разбирать не стали: Робер был славным воином, и никто не решился оспаривать его посмертное право именоваться героем. Даже то, что его неудержимая и бессмысленная атака на Мансуру едва не привела к провалу всего наступления, и лишь своевременное появление короля с пехотой спасло положение, чуть не ставшее безысходным, — даже это не омрачило память Робера. Его похоронили недалеко от канала с такими почестями, будто именно его действия и его гибель принесли крестоносцам победу; и Людовик долго молился, яростно сжав руки против сердца и стоя на коленях перед могилой. А потом они втроем — он, Альфонс и Карл — закидали могилу сухой землей, смешанной с песком, сложили на могильном холме доспехи Робера и его оружие и в полном молчании сопровождавшей их свиты вернулись в крепость, о стены которой жесткий ветер пустыни продолжал разбивать колючие волны песка.