Прошло еще сто ударов сердца Шаджараттур, когда Фаддах, не меняя позы, поднял на нее свои выцветшие глаза, лишенные ресниц, и скорбно сказал:
— О, прими мое сострадание, великая Шаджараттур-ханум. Сердце мое скорбит вместе с твоим о нашей страшной утрате.
— Тише, — задохнулась Шаджараттур. Конечно, ей следовало ожидать, что Фаддах, этот странный и ужасный в своем всезнании Фаддах, сразу поймет, что произошло. Но все равно мурашки побежали по ее рукам под покрывалом. — Тише, Фаддах. Никто не знает. Он там и… я не сказала слугам. Я не…
— Ты не знаешь, следует ли говорить, — задумчиво произнес дервиш и, покивав, принялся задумчиво жевать свои плоские бескровные губы. — Да, да…
Он опять склонился над погасшим костром и вдохнул так сильно, что горстка пепла, словно влекомая потоком ветра, залетела ему в ноздрю. Фаддах шумно втянул ее и потряс плешивой головой. Острые лопатки его ходили под драным халатом так резво, словно он бежал со всех сил.
— Мудрая Шаджараттур-ханум, — проговорил он наконец, — поступила так, как только и следовало поступить. Враг на пороге, великий враг, сильный враг — о, сильней этого врага не было еще на земле Пророка! Не войском силен он, не хитростью, не ловкостью и не мужеством, но тем, что повергает в бегство войска, уничтожает плоды хитрости, связывает ловких и сковывает сердца отважных.
— Что же это? — вырвалось у Шаджараттур, у которой, как всегда, страх и робость сменились любопытством, побороть кое она в себе никогда не могла и кое было, вероятно, самой главной из ее слабостей. — Что же это за сила, и как мне ее победить? Теперь, когда Наджим ушел и оставил нас?
Фаддах сыпанул на кости еще порошка и снова поджег, и снова разглядывал и нюхал, хмыкая, охая и бормоча. Он походил на огромного, тощего и костлявого могильного жука, копошащегося в куче мертвой плоти, и Шаджараттур следила за ним, как заколдованная, не в силах отвести взгляд от этих сутулых плеч, этой трясущейся головы, этих беззвучно шевелящихся губ.
Наконец Фаддах выпрямился, неловко двигая ногами и, поднявшись, с елейной улыбкой взглянул на свою госпожу. И как ни омерзителен он был ей, она, как и всегда, ощутила, что сердце ее окатывает облегчением. Выход есть. Да, разумеется, как и всегда, выход есть, и Фаддах сейчас ей скажет, какой.
— Да отрет слезы сердце твое и да возрадуется, великая Шаджараттур. Тайный Советчик и ныне не оставит твоей руки и даст тебе ответ. Большое испытание уготовано тебе — но в большей мере твоему сыну, благородному Тураншаху, будь благословенны дни его и ночи.
— Тураншах? — обеспокоенно переспросила Шаджараттур.
— Ты поступила мудро, скрыв смерть своего мужа. Скрывать ее ты должна и дальше. Пусть все думают, что великий султан укрылся в своих покоях, обдумывая великий план посрамления и изгнания крестоносцев. Ты измыслишь вместо него этот план, как делала и прежде. Именем его ты велишь правоверным собираться на великую войну.
— Но…
— Шаджараттур-ханум, не случайно судьба привела на нашу землю северного владыку. Судьба его связана с судьбой твоего сына, и Тайный Советчик поведал мне, что связаны они через своих матерей. Мудрая, сильная, великая мать незыблемою силой стоит за одним и другим. Но северный владыка отринул мать свою, не послушал ее и расстался с нею. Твой же сын не повторит ошибки, и славу ему принесет эта война, а врагу его — позор и гибель. Ибо победит в этой войне тот из двоих, кого сильней любит его мать.
— О, — сказала Шаджараттур после долгой, томительной тишины. — Ты утешил мое сердце, Фаддах. Если только правду сказал тебе нынче Тайный Советчик, то победа уже в руках моего Турана, а головы его врагов уже торчат на пиках, облитые смолой. Ибо нельзя любить сына сильнее, чем люблю я.
Дервиш улыбнулся в ответ на ее слова, и беззубая улыбка его могла быть в равной мере и благолепной, и полной жестокой издевки. Он поклонился, и Шаджараттур торопливо бросила ему кошель, полный золотых монет. Дервиш поцеловал его и коснулся им своего лба, а потом стал пятиться к двери.
— Благослови тебя Аллах, — сказала Шаджараттур ему вслед, когда он был уже на самом пороге и повернулся, чтобы уйти.
Фаддах замер, а потом медленно обернулся через плечо, послав своей госпоже улыбку, от которой кровь в жилах превращалась в пепел.
— Да будут благословенны твои дни и ночи, великая, — ответил он и ушел, припадая на левую ногу.
Он никогда не произносил имя Аллаха вслух.
Глава десятая
Эль — Мансура, 1250 год
— Проклятье, ну какая же холодрыга, — проворчал Готье д’Экюре, шлепая себя ладонью по обожженной солнцем шее. — Днем жарища такая, что хоть сдохни, а ночью зуб на зуб не попадает. Воистину не Господь, а дьявол гнездится в этой земле, чтоб ее разнесло.
Карл усмехнулся, хотя тоже ежился, до самого подбородка закутавшись в плащ. Он любил ночные дозоры, спокойную тишину, нарушаемую потрескиванием костра, и незримое напряжение в воздухе, в любой миг могущее разрядиться криком «К оружию!» Ночью враги всегда нападают чаще, и сарацины не были исключением, поэтому никогда обманчивое спокойствие пустыни не было столь зыбким, как по ночам. Карлу нравилось это чувство. Если бы еще не было так холодно… Как ни странно, египетская зимняя ночь оказалась чуть ли не более холодной, чем ночь французская, — даром что здесь никогда не видывали снега. И хороши же были они, христианские рыцари, с обветренными и загорелыми лицами, дрожащие в леденящем холоде пустыни, как листья на ветру. Помятые, потрепанные, измученные сорокадневным переходом, за время которого покрыли всего лишь тридцать лье — и намертво встали под этой жалкой деревенькой, именуемой Эль-Мансура и отделенной от них каналом Ашмун, знаменитым каналом, тем самым, который остановил продвижение Иоанна Бриеннского по святой земле тридцать лет назад, во время Пятого крестового похода. Карл никогда особо не интересовался военной историей — книгочейство было излюбленным делом Альфонса, Карл же предпочитал добрую драку, — но все равно не понимал прежде, как могла остановить многотысячное войско какая-то искусственная речушка. Он понял это, когда увидел «речушку» — мощный водный поток, выглядящий нереально посреди равнины песка, простирающейся от края до края горизонта. Канал в действительности не был так уж длинен, но уже в пяти лье от ЭльМансуры сливался с Нилом, и обогнуть его не было никакой возможности.
«Надо же, — думал Карл, — такая маленькая речушка, такая невзрачная деревенька. И этого оказалось достаточно, чтобы Божье воинство пообломало зубы. И что-то скажет на это Луи?»
При мысли о брате Карл невольно посмотрел вперед. Этой ночью он стоял в дозоре вместе с Людовиком, Готье д’Экюре и Жаном Жуанвилем. Им выпало охранять две имевшиеся в распоряжении крестоносцев шато — осадные башни, под прикрытием которых воины пытались возвести на канале дамбу, чтобы можно было переправиться на другой берег. Крестоносцы встали лагерем у канала и уже неделю со всей округи свозили камни, глину и, конечно, песок — в чем в чем, а в песке точно не было недостатка. Луи сам несколько раз ходил к каналу, подбирая наиболее удачное для сооружения место, и всякий раз — под ливнем стрел, сыпавшихся на него и его спутников с низких глинобитных стен ЭльМансуры. Робер стонал и выл, грозя сарацинам кулаком из-под щита — эти проклятые турки были как осы, время от времени вылетающие из гнезда, чтобы больно ужалить того, кто пытается разорить их поганое кодло. За стены они не совались и, бесспорно, с ужасом взирали на двадцатитысячное воинство крестоносцев, растянувшееся вдоль канала. Только они и могли, что жалить, — но и это прекратится, как только будет окончена дамба. Она возводилась споро, и стрелы сарацин не были помехой благодаря шато. Оттого-то король и велел охранять осадные башни ночью, опасаясь, как бы в лагерь не проник сарацинский лазутчик-поджигатель. Караул менялся каждые три часа, чтобы никто не успел устать. В полночь настала очередь Карла — и самого Луи, который, по своему обыкновению, наотрез отказался делать различие между собой и простыми воинами. Если бы он мог, он бы и дамбу полез строить собственноручно — но от этого его, к счастью, удержал епископ Шартрский.