Пока Жуанвиль читал это письмо, Людовик отошел к креслу и сел. Жуанвиль заметил на столике у камина бутылку вина и чашу, полную до краев. Вино в чаше переливалось густым цветом венозной крови. Жуанвиль впервые за двадцать лет видел, чтобы Людовик пил неразбавленное вино. — Конечно, — сказал внезапно король, словно отвечая на немой вопрос Жуанвиля, — конечно же, он дал ей это позволение снять с себя обет единственно из неприязни ко мне. Это его способ мне досадить и указать то место, которое он для меня почитает достойным. Он хочет мне показать, что, как я вмешиваюсь в его власть на своей земле, так и он может вмешаться в то, что я делаю в своем собственном доме. Я говорю «да», а он говорит «нет», и его слово здесь сильней моего, потому что ему, а не мне, подчиняются монастыри. Он задумал унизить меня. Его святейшество Папа и моя родная дочь вместе задумали унизить меня. И это им удалось.
Жуанвиль хотел возразить, хотел сказать, что уж во всяком случае у Бланки не было против него никакого дурного замысла — она лишь хочет жить, а не быть погребенной заживо, и сделала для этого все, что считала нужным. Но он промолчал, видя, что Людовик слишком глубоко ушел в свои рассуждения и в свой гнев — до него было теперь не достучаться. Король осушил чашу едва ли не залпом, затем встал и с грубой силой дернул за шнур, вызывая слугу.
— Приведите ко мне принцессу Бланку, — велел он, когда слуга явился. — Она не захочет идти, так скажите, что у меня для нее письмо из Ватикана. И ежели угодно ей прочитать — то пусть приходит сюда и читает здесь.
Три четверти часа спустя Бланка явилась в покои своего отца. Едва она вошла, стало ясно, отчего она так задержалась. На ней было ее лучшее платье — роскошный наряд лимонно-желтого шелка, с нижней юбкой и рукавами из золотой парчи, расшитый цветами и отделанный по подолу жемчужной нитью. Волосы она забрала под жемчужную сетку, шею и руки украсила тяжелыми драгоценностями из аметиста, золота и янтаря. Она была как солнце, взошедшее в жаркий день: вся горела и сверкала, словно бросая вызов одним видом своим всему тому, чем был и желал быть ее отец. Она была страшно бледна, но бледность шла к ней, оттеняемая смолянисто-черными волосами, и некрасивое лицо ее, вытянутое и обескровленное долгими бессонными ночами, стало суровее, старше — и было прекрасно. И гордо, надменно глядели на короля Людовика с этого лица темные выплаканные глаза.
Несколько мгновений все — и отец, и дочь, и невольный свидетель Жуанвиль — молчали, словно пытаясь привыкнуть к этой перемене. Людовик разглядывал свою дочь, словно женщину, которую видел впервые в жизни. Затем молча указал ей на свиток с папской печатью, свисающий с камина.
Бланка подошла, слишком явно пытаясь не торопиться, взяла, неспешно развернула — и вгрызлась в письмо глазами с такой жадностью, что едва не порвала его одним только взглядом в клочки.
И по тому, как она читала, по тому выражению, что все ясней проступало в ее лице, Жуанвиль понял, что, идя сюда, она не знала о содержании письма. Она не знала, откажет ей Папа или примет ее мольбу и куда она отправится из этой комнаты — на свободу вольной птицей или в четыре глухие монастырские стены. Потомуто она и потратила время — хотя наверняка сгорала от мучительного нетерпения, — чтобы одеться так, словно она была уже королева. Так одеваются либо на свадьбу, либо на казнь. Праздновать освобождение или в последний раз видеть свет дня — для нее это было все равно.
«Бедная девочка», — подумал Жуанвиль, пытаясь соединить в себе жалость к ней с жалостью к Людовику, который стоял рядом в своей серо-синей котте, угрюмый и темный, как старый филин, вздумавший закогтить щебечущую канарейку — да не по когтю оказалась добыча. Но он же в самом деле не был ей враг. Он в самом деле не желал ей никакого зла, одно только благо. И это было, быть может, хуже всего.
— Довольны вы? — спросил наконец Людовик, вместив в этот короткий вопрос всю оскорбленность и все негодование, которое ощущал в тот миг.
Бланка взглянула на него глазами, сверкавшими, как два черных алмаза, и то был весь ее ответ.
— Подите вон, — сухо добавил Людовик, и на этом, казалось бы, все должно было наконец кончиться.
Но только Бланка, хрупкая бледная девушка в ярком роскошном платье, твердо сомкнула губы, а потом разлепила их и сказала:
— Нет.
Людовик обернулся на нее, и от изумления, сквозившего в этом жесте, у Жуанвиля сжалось сердце. Что еще могла хотеть эта вздорная, дерзкая принцесса, не удовольствовавшаяся унижением своего отца-короля? Поймав взгляд Жуанвиля, Бланка на мгновение дрогнула, однако намерения своего не сменила. Она шагнула вперед и вдруг присела перед Людовиком в глубоком, чопорном реверансе, так, как приседали просительницы знатных родов, решившиеся молить короля о милости.
— Что? — глухо спросил Людовик, глядя на склонившуюся перед ним дочь сверху вниз.
— Сир, — не поднимая глаз, ответила та, — вы лучший из королей и лучший из христиан, и вы прежде всегда мне были добрым отцом. Потому я молю Господа и верю, что вы не будете мстительны. Я верю, что вы истинно мне желаете счастья, просто я не в том его вижу, в чем вы его видите для меня. Я… я не знала, что мне ответит его святейшество Папа. И оттого… я боялась…
— Договаривайте, — отрывисто сказал Людовик, когда она запнулась.
И тогда Бланка, не поднимаясь и не прерывая реверанса, вскинула на него вновь свои глаза, в которые Людовик больше не мог глядеть, не вздрагивая, ибо видел в них совсем иную женщину, столь же волевую, столь же дерзкую и обладавшую такой же властью менять мир для себя.
— Позволите ли вы войти человеку, что ждет за дверью? — спросила Бланка, и, когда Людовик, окончательно сбитый с толку, растерянно кивнул, вскочила и побежала к двери, чтобы вернуться рука об руку с мужчиной, которого и Жуанвиль, и, как было ясно по взгляду короля, сам Людовик никогда не видели прежде. Мужчина этот был, должно быть, ровесником Жуанвиля, а может, и старше, у него были черты, кожа и манеры испанца, хотя одет он был как истинный парижанин. Взгляд его был серьезен и кроток, но осанка, походка и манера держать себя выдавали в нем очень высокий род. Приблизившись к королю, он встал на колени. Бланка последовала его примеру.
— Сир, — сказала она, — это Фердинанд, принц Кастильский, сын короля Кастилии Альфонса. Я знаю, вы думали меня сватать за него, хотя никогда про то не говорили вслух. Мне любопытно было, и я написала ему сама, первая — да, я знаю, что это дурно, но я ни о чем не жалею. Я его люблю, отец. Я никогда не пойду в монастырь, и замуж ни за кого не пойду, только за Фердинанда. Я писала в Ватикан, а потом ему, и просила приехать и выкрасть меня, если от Папы придет отказ.
— А я, — проговорил Фердинанд Кастильский низким и звучным голосом, даже не делая движения, чтоб подняться с колен, — ответил ей, что трудно измыслить более недостойный и опрометчивый поступок, что воля отца ее должна быть превыше любого чувства и любой мечты и что ваша дочь должна покориться, хотя я стал бы счастливейшим из мужчин и построил бы аббатство в честь святого Доминго, если бы она стала моей женой. Но она упорствовала, сир, оттого я дерзнул тайно приехать в Париж, чтобы быть вблизи и не позволить ей сделать еще большей глупости, например, убежать самой. Теперь же, когда монастырское ее заключение отменено волей его святейшества Папы, я пользуюсь несчастливым случаем, что привел меня во Францию, и официально прошу у вас руку вашей дочери Бланки.