— Вы воображаете, что белый стих — освобождение, но это не так. Отбросив рифму, отбрасываешь парашют… Сентиментальность вы принимаете за чувство… Да, вы любите слова…
(У меня внутри надулся пузырь гордости.)
— …но пока что ваши слова владеют вами, а не вы ими.
(Пузырь лопнул.)
Она изучала мою реакцию.
— Но по крайней мере ваши стихи достаточно крепки, чтобы их можно было критиковать. Большинство так называемых стихов рассыпается от одного прикосновения. Ваши образы здесь, там, они свежи, я не стыжусь об этом сказать. А теперь я желаю знать нечто.
— Конечно, все, что угодно.
— Образ домоватости в этом стихотворении, все эти кухни, сады, пруды… не метафора ли для недавней нелепой войны в Южной Атлантике?
— Я писал эти стихи во время войны, — ответил я. — Она, видно, как-то просочилась в них.
— Значит, ваши демоны, что сражаются в саду, символизируют генерала Галтьери и Маргарет Тэтчер. Я права?
— Более или менее, да.
— Однако они также ваш отец и ваша мать. Я права?
Колебания — все равно что прямое «да» или «нет», если спрашивающий уже знает ответы. Одно дело — написать о своих родителях. Другое — в этом признаться.
Мадам Кроммелинк заворковала от восторга, источая табачный аромат.
— Вы вежливый тринадцатилетний мальчик, слишком робкий, чтобы перерезать пуповину! Кроме как, — она ткнула вредным пальцем в страницу, — кроме как здесь! Здесь, в своих стихах, вы делаете то, что не осмеливаетесь делать, — она ткнула пальцем в сторону окна, — здесь. В реальности. Чтобы выразить то, что здесь.
Она ткнула пальцем мне в сердце. Больно.
Когда просвечивают рентгеном, становится не по себе.
Стоит стихам вылететь из гнезда — и им уже на тебя плевать.
— «Задние дворы», — мадам Кроммелинк взяла в руки июньский номер.
Я был уверен, что она сочтет название классным.
— Но почему такое ужасное название?
— Э… будь моя воля, я назвал бы его по-другому.
— Но почему же вы окрестили свое создание второсортным именем?
— Я хотел назвать его «Призраки». Но это название настоящей банды. Они по ночам, крадучись, разгуливают по деревне. Если бы я так назвал это стихотворение, они могли бы заподозрить, кто его написал, и… достать меня.
Мадам Кроммелинк фыркнула — мое объяснение явно ее не удовлетворило. Ее губы начали в четверть громкости произносить мои стихи. Я надеялся, что она хотя бы скажет что-нибудь о моих описаниях — о том, как в них отражены сумерки, лунный свет и темнота.
— Здесь есть много красивых слов…
— Спасибо, — я был с ней согласен.
— Красивые слова убивают ваши стихи. Щепотка красоты усиливает блюдо, но вы валите в горшок целую гору красоты! Нёбо испытывает тошнотворность. Вы верить, что стихи должны быть красивы, иначе они не могут иметь превосходности. Я права?
— Более или менее.
— Ваше «более или менее» весьма раздражает. Я хочу «да» или «нет», или определение, пожалуйста. «Более или менее» — бездельный loubard,
[30]
невежественный vandale.
[31]
«Более или менее» говорит: «Я стыжусь ясности и точности». Поэтому мы пробовать снова. Вы верить, что стихи должны быть красивы, или это не стихи. Я права?
— Да.
— Да. Идиоты трудятся в этом заблуждении. Красота не есть превосходность. Красота отвлекает, красота — это косметика, красота в конечном итоге утомляет. Вот, например, вы пишете: «Из уха Луны выплывает, сияя, Венера». И в стихотворении образуется смертельный прокол. Пфффт! Шина лопнула. Автомобильная авария. Эта строчка говорит: «Ну разве я не прелесть-прелесть?» На это я отвечаю: «Убирай себя к чертям!» Если у вас в саду растет магнолия, вы красите краской ее цветы? Вешаете на нее блестки-блестки? Цепляете к веткам пластмассовых попугаев? Нет. Вы этого не делаете.
Все, что она говорила, было похоже на правду, но…
— Вы думаете, — мадам Кроммелинк фыркнула дымом, — «Эта старая ведьма сошла с ума! Магнолия уже существует. Магнолиям не нужны поэты, чтобы существовать. В то время как стихи, стихи — я должен создать их».
Я кивнул. (Я бы и сам до этого додумался, если бы она дала мне время.)
— Вы должны говорить то, что думаете, иначе будете проводить субботу с головой в ведре, а не в разговоре со мной. Вы понимаете?
— Угу, — сказал я, боясь, что «угу» ей тоже не понравится.
— Хорошо. Я повторяю, стихи «делаются». Но для настоящих стихов слово «делать» недостаточно. «Создавать» — недостаточно. Все слова недостаточны. Вот почему. Стихи существуют до того, как они написаны.
Этого я не понял.
— Где?
— Т.С. Элиот выражает это так: «Поэзия — набег на несказанное». Я, Ева ван Утрив де Кроммелинк, с ним согласна. Стихи, еще не написанные, или никогда не написанные, существует там. В царстве несказанного. Искусство, — она сунула в рот еще одну сигарету, и на этот раз я успел поднести зажигалку с драконом, — сделанное из несказанного, и есть красота. Даже если его темы есть некрасивый. Серебристые луны, грохочущие океаны, потасканные клише убивают красоту. Дилетант думает, что его слова, его краски, его ноты создает красоту. Но мастер знает: его слова только транспорт, в который сидит красота. Мастер знает, что он не знает, что есть красота. Испытайте это. Попробуйте дать определение. Что есть красота?
Мадам Кроммелинк стряхнула пепел в неровно-выпуклую рубиновую пепельницу.
— Красота — это…
Она наслаждалась моей растерянностью. Я хотел поразить ее четким и остроумным определением, но все, что мне удавалось вымучить, снова падало в одну и ту же яму: «Красота — это что-то такое, что красиво».
Беда в том, что все это было для меня непривычно. В школе на уроках английского мы изучаем грамматику по учебнику, написанному человеком по имени Рональд Райдаут, читаем «Сидр у Рози»,
[32]
проводим дебаты за и против охоты на лис и учим наизусть «Опять меня тянет в море» Джона Мейсфилда.
[33]
Чего нас не заставляют делать, так это думать обо всяком.
— Да, трудно, — признал я.