— Славка, да куда мы пойдем?
Тут я заметила, что он мне усиленно подмигивает. Значит, у него есть план.
— Хорошо, а рюкзаки? — сказала я.
— Рюкзаки! — обрадовались наши новые друзья. — Рюкзаки тоже берем с собой.
Они схватили их и закинули себе на плечи, а потом взяли Славика под руки и повлекли. Я бросилась за ними.
— И как вы, туристы, с рюкзаками ходите? — со смехом говорил Эрмен. — Я не пойму. Мы в тайгу просто так идем, а вы — с домом.
Он качался под этой непривычной тяжестью и был похож на улитку, у которой раковина не по росту.
— Подружка, подожди, — догнала меня женщина с мешком, закинула его на плечо, взяла меня за локоть и представилась: — А меня Маша зовут, а тебя?
Я расслабилась. Мне стало весело. Наша сумасшедшая компания побрела вниз по Чулышману, в стороне от дороги, напрямую через степь и круглые голыши — остатки скифских курганов. Через десять минут мы хохотали и веселились, как будто знали друг друга год, как будто именно к этим людям мы ехали в гости за четыре тысячи километров, летели самолетом, потом автобусом, потом на попутках, потом пешком. К этим простым и пьяным людям. «Это ничего, что мы пьяны, — говорила Маша и театрально щурила без того узкие глаза на большом, красном, одутловатом от водки лице. — Мы на свои пьем. И ведь праздник. Грех не пить».
Что значит грех для алтайцев, я не знала и предпочла в тот момент не выяснять. При своем в целом хорошем уровне осведомленности в их культуре о религии я знаю мало. Крещеные язычники, ждущие прихода Белого Бурхана, зацепившие краешком монгольский ламаистический буддизм, — и все это глубоко забывшие в эпоху всеобщего атеизма. О каком грехе говорила Маша, черт его разберет. Да и почему она Маша? Почему не Айана или не Карагыс? Это по советским правилам в паспорте у них писалось русское имя, при том что свое, настоящее, оставалось для своих — как возврат к архаическим, языческим временам с тайными именами. Почему она Маша? Как дань прошлому или чтобы скрыться от нас, пришельцев?
Но думать было некогда, мы уже неслись, как камни с горы, как вспугнутые горные козлы со склона, а куда — и не спрашивай. В раю жили веселые люди, наши новые знакомые: только и делали, что хохотали. Эрмен и Алик на ходу менялись нашими рюкзаками. Эрмен был веселее всех, и смеялся, и заводил других. Он мне начинал даже нравиться: у него было симпатичное лицо, открытое, улыбчивое и доброе. Алик (если он, конечно, Алик) выглядел хуже: и тупее, и пьянее. Я слышала, что Эрмен назвал Алика братом, но это могло значить все что угодно: кто по-алтайски брат, по-русски может выйти дядей, я путаюсь в их определении родства. Главное, что это значило, — что Алик младший.
Алик же был молчалив и только поддакивал, когда Эрмен рассказывал о его чеченской службе.
— А что, еще по контракту пойдешь?
— Угу.
— И из автомата стрелять будешь?
— Угу.
— А из бузуки?
— Дадут, так чего не стрельнуть.
— Наши стрелки знаешь какие? Лучшие стрелки. Белке со ста шагов в глаз. (Это уже Славке.)
— Что, из бузуки? — удивлялся он. Кореша зависли на миг, а потом начали наперебой рассказывать городскому лоху-очкарику, что такое бузука.
— А Алик — мой муж, — говорит мне вдруг Маша в самое ухо.
Я вгляделась ей в лицо: ей лет тридцать пять, не меньше, а Алик выглядит чуть-чуть за двадцать.
— Ага, — она кивает, и закрывает глаза, и счастливо щурится, как будто доверила мне сокровенную тайну. — Балам есть, — говорит потом и показывает, как будто качает ребенка. — Трое, — добавляет.
— Трое детей? — я отчего-то в ужасе.
— Ага, — она снова щурится и улыбается счастливо. Мы приотстали, она все тянет меня за локоть вниз и назад, совершенно невозможно идти.
— Эй! — обернулся к нам Эрмен, но Маша махнула ему в раздражении:
— Чего хочешь? Иди! Мы с подругой секретничаем, не видишь? Он мне брат. Младший, — говорит потом Маша про Эрмена и снова продолжет свои секреты, с закатыванием глаз и смутными интимными намеками, и все это с особым, странным акцентом и наполовину по-алтайски. — А ты кем работаешь? — спрашивает она меня вдруг и открывает свои карие глаза. — А я в Коо. В школе, учительницей работаю. Русского языка. — Я потеряла дар речи. Но ей ничего от меня не было нужно. — А вы правда Коо пешком пройти хотели? Вам нельзя, нет. Ни за что нельзя. Там такие люди живут… у! Вот такие люди. Мы сами туда не ходим.
— А где вы живете? Не там?
— Нет, что ты! Там бандиты живут, а мы не там. У нас домик тут, рядом. Совсем не в Коо. Там колхоз был когда-то, моя сестра — председатель. Но теперь — не там, что ты, не там.
О Алтай-Кудай! А я надеялась, что мы вот так вот, в обнимочку, проскочим злополучную деревню и добежим до самого Телецкого! А там уже и звезды, и холодная вода… Но близился вечер, солнце с шипением, как горящая головешка, падало за горы в далекое Золотое озеро, а воды Чулышмана становились стальными, темными. Горы вокруг тоже мрачнели, и пахло уже остывающей пылью, полынью и чабрецом.
Степная часть пути кончилась. Мы вошли в небольшой лесок и стали забирать в сторону от дороги. Шли напрямую, без троп, меж деревьев — алтайцы уверенно вышагивали грязными ногами в китайских сланцах, а мы бухали своими горными ботинками. В темноте не заметили, как перебрели через неглубокий ручей. Меж деревьев бродили одинокие снулые коровы. Маша, указывая на каждую, говорила: «Это наша. И эта тоже. И та». Я предвкушала парное молоко, спокойный сон в доме, а не в палатке, а завтра легкую и быструю езду до Алтын-Келя. Все-таки мы в раю. Нельзя забывать, что мы в раю.
Мы вынырнули из леска и оказались у подножия горы. Вплотную к ней стоял двор, два домика за забором: обычная русская пятистенка и традиционный алтайский аил — сложенная из бревен юрта с шестью углами и дыркой в крыше вместо дымохода. Однажды мне уже доводилось в такой спать, и я обрадовалась: это такая экзотика, и необычные запахи, и открытый огонь, и звезды смотрят тебе в лицо всю ночь… Такая первобытная радость. Все-таки мы в раю.
Мы вошли во двор. За домами прятался, высовывая только нос, разбитый грузовичок. Остов какой-то легковушки валялся у забора. Открылась дверь, и на крыльце появились дети: мальчик и девочка, чумазые, голые и босые. Маша, бросив мой локоть, ринулась на них, как волчица, с шипением и криком. Оба тут же получили подзатыльник, заревели и скрылись в доме. Оттуда раздался крик младенца. Наши новые приятели скинули рюкзаки и тоже пошли в дом. О нас, остолбеневших, казалось, забыли, но на крыльце Эрмен обернулся:
— Входите.
Мы поднялись, но входить не хотелось. В доме царил дух пьяной нищеты. Даже пахло как-то по-особому, кисло и тоскливо. Мебели почти не было, игрушек тоже, как, впрочем, и замков на двери. Меня поразили выбитые стекла в окнах: два были заколочены фанерой, а два заклеены полиэтиленовыми пакетами. От теплого сквозняка пакеты прогибались и шуршали. На автомате я подумала, как станут жить эти люди здесь зимой, когда морозы бывают под сорок.