Потому я сжалась, как он вошел. Но отец ничего не спросил, сбросил тушу оленя у порога и вышел.
Мне стало горько, будто обидела его чем-то. Очи на меня взглянула с вопросом.
— В чертог дев поеду сегодня, — сказала я. — Передай братьям, что не буду у них.
Очи опять удивленно посмотрела.
— Одна поеду. Ты оставайся, — сказала я и подошла решительно к туше. Хотела ее поднять, как отец, на плечи вскинуть — не тут-то было! Не смогла даже сдвинуть. Большого, жирного оленя выбрал отец, не поскупился для Луноликой. Еле выволокла его на снег. Побежала в закуту, взнуздала коня, прискакала к порогу, хотела тушу поднять на седло — да куда там! Спрыгнула, снизу подкинуть пытаюсь — только в глазах темнеет с натуги. Бросила тушу, чуть не заплакала от отчаянья. Вот наказание за праздность! Вспомнились мне Камкины наставления, сочла все дни с нашего возвращения: получилось, что уже пол-луны живем мы в стане, похваляясь своей долей, но ничего не делая. Разозлилась я на себя, взяла лыжи, привязала накрепко к ним оленя, конец веревки прикрутила к седлу, влезла на конька и поехала. Неудобно было так везти, часто спрыгивала, поправляла тушу, чтоб рога не цеплялись, ноги снег не загребали. Так, с трудом и тяжелым сердцем, двинулась я в чертог дев.
Девы эти жили и с людом, и без люда. Когда кочевал наш народ, рассказывали мне, их кочевье шло отдельно. А как пришли мы в эти горы, они вдали от станов поставили себе дом. Были у них свои зимние пастбища для коней, овец и коз, занимались они охотой, рыбалкой да сборами, как и все, — но только это немногое о них и знали. Чертог их был обнесен глухим забором, и что творилось за ним, какая у дев была жизнь, никто не знал.
На диком, неприветливом месте стоял этот чертог. Вокруг было тихо, тихо и внутри. От ворот снег был утоптан, сбит до земли конскими копытами — тропа тянулась выше, за дом, на гору — к выпасу. Осадила я конька у ворот. Думала звать хозяев, но тронула дверь — и она отъехала легко, не запертая изнутри.
Двор был еще больше утоптан, мерзлая земля со снегом и навозом взрыта комьями. Большой дом, в семь углов, стоял в центре, два малых, в пять, — поодаль. Как насмешка вспомнились мне тут слова Камки про богатство Луноликой матери дев. Войлок на большом доме и правда был белый, когда-то тонкий и дорогой, но давно его не меняли, он разлезся и потемнел. Другой дом был крыт пестрым войлоком, сшитым из кусков. Третий же — берестой. И никаких фигурок на крышах — странно выглядело это, как пустая шапка на голове взрослого воина. На всем дворе никого, и дым не шел из домов — пусто в чертоге. И тихо так, что и мне голос подать было боязно, стояла, не зная, что делать: в дом без хозяев нельзя заходить, хозяйских духов прогневаешь.
Вдруг медленно-медленно стали приоткрываться ворота, и задом, пятясь, вошла на двор сгорбленная старуха. Тучная, в старой потертой овчиной шубе, на голове — старческая шапка, без зверьков, из черной овцы и мехом наружу. И тащила она два больших ведра. Медленно — одно пронесет, поставит, второе несет. Так зашла во двор, остановилась, отдуваясь. Глаза ее, верно, видели плохо: прямо на меня глядела и не могла рассмотреть.
— Кто здесь? — спросила она, приподняв шапку со лба и отирая пот рукавом.
— Это я, старушенька! — отвечала я громко на случай, если она плохо слышит. Эта старая женщина, давно развязавшая пояс и отдавшая себя духам, вызывала во мне и неприязнь, и трепет. Таких древних людей я еще не встречала и пыталась перебороть отвращение.
— Кто? Кто? — стала спрашивать она и оглядываться, как если бы вокруг было много народа.
— Я, Ал-Аштара, царская дочь, Луноликой матери посвященная дева, — крикнула я. — Я принесла дар живущим здесь сестрам.
— А, тебе девочки мои нужны? — поняла она и снова взялась за ведра. — Нет их, нет.
Она приподняла одно ведро и собралась тащить, но оступилась и опрокинула. Вся вода разлилась по грязи.
— Те, я старая колода! Полшага осталось, и не вынесла, — запричитала она, а потом взялась за второе ведро.
Я поняла, что сейчас с ним случится то же самое, подбежала к ней и сказала:
— Дай я, старушенька.
Она тут же отпустила ведро и, не схвати я его, непременно ухнула бы вода нам под ноги. Но я успела, и спина моя тут же прогнулась: не легче оленя показалось мне это ведро.
— Куда, старушенька? — проговорила я с натугой.
— Недалеко, сюда вот, сюда.
Она поковыляла по двору. Я плелась следом, но бабка шла очень медленно, а мне от тяжести хотелось избавиться побыстрей. Только гордость не позволяла поставить ведро и передохнуть, я шла след в след, то и дело спрашивая:
— Далеко еще?
— Что ты, близко, тут уже.
Мы обогнули дом, прошли по двору, где были стойла и привязи, чтобы доить коров и кобыл, дошли до дальней стены забора, и там оказался деревянный колодец.
— Лей, — сказала старуха.
— В колодец? — не поняла я.
— Да, в колодец, — равнодушно кивнула она.
Но мне хотелось быстрей освободиться от ноши, я не стала больше спрашивать и ухнула воду вниз. Мне показалось, что ни капли не долетело до дна, все растеклось по обледенелому срубу.
Только я выпрямилась и развела плечи, как старуха выхватила у меня ведро:
— Дай сюда, некогда мне отдыхать.
Она поковыляла к воротам, я — за ней:
— Старушенька, а когда девы вернутся?
— Ясно: до первых алых перьев не ждать.
Она говорила о закате. Только очень старые люди говорили так, молодые и закат, и восход называли рогами Солцерога.
— А ты что здесь делаешь? — спросила я.
— Разве не видишь? Воду таскаю.
— Но зачем воду в колодец лить?
— Уходит из него зимой вода, вот я за день натаскаю, а девы вернутся — колодец полнехонький, прямо из него черпай.
— Что ж сами они? Зачем ты, старая, им таскаешь? Тебе бы в шубу кутаться, у огня сидя, сама уже, как мать Табити, древняя.
— А ты думаешь, я много девочек моих старше? — спросила она и остановилась. Я чуть на нее не наскочила. — Думаешь, они молодые все, как ты?
Я оторопела. На меня смотрела древняя старуха, древняя, как старые лиственницы, которые уже изнутри сгнили, одна кора и осталась. Она не в силах была разогнуть спину, глядела снизу вверх, глаз ее я не видела из-под мохнатой шапки, но лицо было коричневым, как кора, и такое же изъеденное морщинами. Рот был, как пропасть, а ноздри расширились, как у лошади. Из-за тяжести своей и старости она давно не была в седле, ноги ее были кривы, а руки схватило болезнью, она держала их, подгибая, ладоней не было видно из-под длинных рукавов. И это старое умирающее дерево говорило мне, что ненамного старше Луноликой матери дев, вечно юных дев-воинов! Я не могла ей поверить.
— Те, замерзла что ли? — спросила она. — Ты кто такая?