Я уже умер, раньше, в машине «скорой помощи», на руках Беа и
лейтенанта Паласиоса, испачкавшего форменный костюм моей кровью. Пуля, говорили
потом врачи, уверенные в том, что я не могу их слышать, пробила два ребра,
задела сердце и, порвав артерию, вышла с другой стороны, разнеся в клочья все,
что встретила на своем пути. Мое сердце остановилось на шестьдесят четыре
секунды. Мне рассказали, что, вернувшись с того света, я открыл глаза,
улыбнулся и потерял сознание.
Я не приходил в себя следующие восемь дней. К тому времени
газеты уже опубликовали новость о кончине прославленного старшего инспектора
полиции Франсиско Хавьера Фумеро, погибшего в перестрелке с бандой вооруженных
преступников. Власти города были озабочены поисками какой-нибудь улицы или
проезда, чтобы переименовать их в память героя. В заброшенном особняке Алдайя
было обнаружено только тело Фумеро. Останков Пенелопы и ее сына так никогда и
не нашли.
Я очнулся на рассвете. Свет, словно жидкое золото,
разливался по простыням. Снегопад прекратился, и кто-то заменил море за моим
окном на белую площадь, на которой из снега торчали качели и что-то еще. У
постели на стуле сидел отец, он поднял взгляд и посмотрел на меня. Я улыбнулся
ему, и он заплакал. Фермин, который спал в коридоре как убитый, и Беа,
державшая его голову у себя на коленях, услышали рыдания и радостные
восклицания моего отца и вбежали в палату. Фермин выглядел бледным как полотно
и исхудавшим, как рыбий скелет. Мне рассказали, что в моих жилах теперь течет
его кровь, потому что почти всю свою я потерял, и что пока я был без сознания,
мой друг целыми днями сидел в больничном кафетерии, объедаясь бутербродами с
жареной телятиной, чтобы пополнить запас красных кровяных телец на тот случай,
если они мне еще понадобятся. Возможно, именно из-за этого я чувствовал, что
стал намного мудрее и что я не совсем Даниель. Помню, что палата была заполнена
цветами и тем вечером, а может, две минуты спустя (не могу сказать точно, так
как потерял счет времени) ко мне приходили все, кого я только знаю, начиная с
Густаво Барсело и его племянницы Клары и заканчивая Бернардой и моим другом
Томасом, который не осмеливался смотреть мне в глаза, а когда я попытался
обнять его, выбежал из палаты в слезах. Смутно помню, что заходил и дон
Федерико в сопровождении Мерседитас и профессора дона Анаклето. Но яснее всего
я помню Беа, молча смотревшую на меня, пока все остальные радовались и
благодарили небеса за мое спасение, а также своего отца, который семь ночей
провел на стуле у моей кровати, молясь Богу, в которого не верил.
Когда врачи заставили всю шумную компанию покинуть палату,
так как «больной нуждался в отдыхе», в котором я вовсе не нуждался, отец
подошел ко мне и сказал, что принес мне мою ручку — ту самую, принадлежавшую
некогда Виктору Гюго, и тетрадь, на случай, если у меня проснется желание
что-нибудь написать. Фермин, выглянув из-за двери, громко объявил, что
проконсультировался со всеми врачами клиники и они его заверили, что служба в
армии мне больше не грозит. Беа поцеловала меня в лоб и увела отца подышать
свежим воздухом, ведь он целую неделю не выходил из моей палаты. Я остался
один, утомленный столькими событиями, и вскоре задремал, глядя на ручку,
лежавшую в футляре на тумбочке у кровати.
Меня разбудили шаги. Мне показалось, будто я увидел фигуру
отца у кровати, или то был доктор Мендоса, не спускавший с меня глаз,
убежденный, что я родился в рубашке. Посетитель обошел кровать и сел на стул,
где обычно сидел отец. У меня пересохло во рту, и слова застревали в горле.
Хулиан Каракс поднес к моим губам стакан воды, поддерживая мне голову, пока я жадно
пил. Он пришел попрощаться. Мне достаточно было взглянуть ему в глаза, чтобы
понять, что он по-прежнему не знает, кем приходилась ему Пенелопа. Не помню,
что он говорил, помню лишь, что Каракс долго держал мою руку. Я понял, что он
просит меня жить ради него, и понял, что мы никогда больше не увидимся. И тогда
я попросил Хулиана, чтобы он взял с собой ручку Гюго — ведь то была его ручка —
и снова начал писать.
Когда я проснулся, рядом сидела Беа, протирая мне лицо
платком, смоченным в одеколоне. Вздрогнув, я спросил ее, где Каракс. Она в
замешательстве посмотрела на меня и сказала, что Каракс исчез во время той
снежной бури восемь дней назад, оставив на снегу кровавые следы, и что все
считают его погибшим. Я стал возражать, говоря, что этого не может быть, что
Хулиан несколько минут назад заходил ко мне. Беа только улыбнулась. Медсестра,
мерившая мне пульс, покачала головой и объяснила, что последние шесть часов я
крепко спал, что она все это время сидела за своим столом напротив двери в мою
палату и что туда никто не заходил.
Той же ночью, пытаясь заснуть, я повернул голову на подушке
и заметил, что футляр на столике открыт, а ручка исчезла.
Вешние воды. 1956
Мы с Беатрис поженились два месяца спустя, в церкви Святой
Анны. Сеньор Агилар, который в разговорах со мной по-прежнему был немногословен
и останется таким до конца своих дней, все-таки отдал мне руку своей дочери,
понимая очевидную невозможность получить мою голову на блюде. Когда Беа ушла из
дома, ярость его угасла, и теперь, казалось, он жил в постоянном страхе,
смирившись с тем, что его внук будет называть меня папой и что судьба в лице
этого простреленного навылет наглеца отняла у него любимую дочь, которую сеньор
Агилар, несмотря на свои бифокальные очки, по-прежнему видел такой же, как в
день ее первого причастия, и ни на минуту старше. За неделю до бракосочетания
отец Беа пришел в нашу лавку, чтобы преподнести мне золотую булавку для
галстука, которая когда-то принадлежала его отцу, и пожать мне руку.
— Единственное, что я сделал хорошего в жизни, это моя
дочь, — сказал он. — Береги ее.
Мой отец проводил его до двери и, пока тот медленно шел по
улице Санта-Ана, с грустью смотрел ему вслед понимающим взглядом, как смотрят
на других те, к кому незаметно подкралась старость, не предупредив о своем
приходе.
— Он неплохой человек, Даниель, — сказал он
мне. — Каждый из нас любит так, как умеет.
Доктор Мендоса, который сомневался в том, смогу ли я
простоять на ногах более получаса, предупредил меня, что предсвадебные хлопоты
— не лучшее лекарство для того, кто чуть не оставил свое сердце на операционном
столе.
— Не волнуйтесь, — успокаивал я доктора. —
Мне не позволяют делать ровным счетом ничего.
И я его не обманывал. Фермин Ромеро де Торрес назначил себя
абсолютным диктатором и единственным распорядителем церемонии, банкета и всего,
что к этому прилагается. Священник, узнав, что невеста идет к алтарю, будучи в
положении, отказался освящать брак и, призывая в свидетели всю Святую
Инквизицию, пригрозил, что помешает бракосочетанию. Фермин страшно разгневался.
Он вытащил беднягу за шиворот из церкви, крича на всю улицу, что тот порочит
сутану и звание священнослужителя, что он не заслуживает прихода и что, если он
скажет еще хоть слово, Фермин устроит такой скандал в епархии, что его, как
минимум, сошлют за Гибралтар обращать в христианство обезьян, так как большего
такой жалкий негодяй просто не достоин. Многочисленные прохожие, собравшиеся
вокруг, дружно зааплодировали, а цветочник подарил Фермину белую гвоздику,
которую тот носил в петлице до тех пор, пока лепестки по цвету не стали
напоминать воротничок его рубашки. Оставив нас, таким образом, без священника,
Фермин направился в школу Святого Габриеля, возлагая большие надежды на помощь
отца Фернандо Рамоса, который в жизни не провел ни одного венчания, так как
специализировался в латинском языке, тригонометрии и шведской гимнастике
(именно в таком порядке).