Мы жили в маленькой мансарде, нависавшей над строительной
площадкой, где велись работы по возведению нового Дворца каталонской музыки для
хора «Каталонский Орфей».
[12]
Это был холодный и тесный угол,
где ветер и сырость легко проникали сквозь стены, словно их сделали из бумаги.
Я любил сидеть, свесив ноги, на маленьком балконе, провожал взглядом прохожих и
смотрел на неровную гряду скульптур и невообразимых колонн, возвышавшуюся на
противоположной стороне улицы. Мне казалось, одни стоят так близко, что стоит
протянуть руку, и я смогу потрогать их пальцами, а другие (большинство)
представлялись далекими, как луна. Я рос слабым и болезненным ребенком,
подверженным лихорадкам и инфекциям. Болезни не раз доводили меня чуть ли не до
края могилы, однако в последний момент, словно устыдившись, шли на попятную и
отправлялись на поиски более достойной добычи. Когда я хворал, отец после двух
бессонных ночей у постели больного в итоге терял терпение, поручал меня заботам
какой-нибудь соседки и пропадал из дому на несколько дней. Со временем я начал
подозревать, что он надеялся, вернувшись, узнать, что я умер. Это избавило бы
его от необходимости возиться с ребенком, здоровьем хрупким, как сухой лист, который
ему был совершенно ни к чему.
И мне не раз хотелось умереть, но отец всегда,
возвратившись, находил меня живехоньким, виляющим хвостом и капельку подросшим.
Мать-природа развлекалась со мной без ложной застенчивости, сверяясь со своим
обширным карающим сводом первопричин и бедствий, однако ни разу не нашла повода
применить ко мне высшую меру. Вопреки всем предсказаниям я выжил в ранние годы,
удержавшись на слабо натянутой веревке детства в эпоху до изобретения
пенициллина. Тогда еще смерть не искала анонимности, и ее можно было увидеть и
почуять повсюду, когда она собирала жатву душ, еще не успевших даже согрешить.
Уже в то время единственными моими друзьями были слова,
выведенные пером на бумаге. В школе я научился читать и писать намного раньше,
чем другие дети квартала. Там, где мои товарищи видели на странице лишенные
смысла чернильные закорючки, я видел свет, улицы и людей. Слова и тайный их
смысл завораживали меня. Они казались мне волшебным ключом, открывающим двери
бескрайнего мира, простиравшегося за пределами моего дома, улицы и томительных
дней, когда даже я интуитивно чувствовал, что мне уготована незавидная доля.
Отца раздражали книги в доме. В них содержалось нечто, помимо букв, что было
выше его понимания, и это его задевало. Он не уставал повторять, что как только
мне исполнится десять, он пристроит меня на работу и мне лучше выбросить из
головы пустые фантазии, иначе я ни в чем не преуспею и умру с голоду. Я прятал
книги под матрацем и дожидался момента, когда он уйдет или заснет, чтобы почитать.
Однажды он застал меня за чтением и страшно разозлился. Вырвав у меня из рук
книгу, он вышвырнул ее в окно.
— Если еще раз увижу, как ты жжешь свет, читая эту
чушь, тебе не поздоровится.
Отец не был скупым, и, хотя мы очень нуждались, когда мог, подбрасывал
мне пару-другую монеток, чтобы я покупал себе сладости, как другие дети
квартала. Он не сомневался, что я их трачу на лакричные палочки, семечки или
карамель, но я хранил деньги под кроватью в жестяной банке из-под кофе, и когда
набиралось четыре или пять реалов, тайком от отца бежал покупать книжку.
Моим излюбленным местом в городе была книжная лавка «Семпере
и сыновья» на улице Санта-Ана. То место, пахнувшее старыми бумагами и пылью,
являлось моим храмом и убежищем. Хозяин лавки разрешал мне устроиться на стуле
в уголке и читать в свое удовольствие любую книгу на выбор. Вручая мне томик,
Семпере никогда не брал с меня денег, но перед уходом, улучив момент, когда он
отворачивался, я обычно оставлял на прилавке горстку накопленных монеток. Конечно,
это были жалкие гроши. Если бы мне пришлось действительно покупать книги на эту
мелочь, я мог бы позволить себе только лист папиросной бумаги. Когда наступало
время уходить, это стоило мне немалых нравственных и физических усилий, ибо
ноги отказывались идти. Если бы от моего решения что-то зависело, я поселился
бы в той лавке.
Как-то на Рождество Семпере преподнес самый лучший в моей
жизни подарок: экземпляр старой книги, зачитанной до дыр.
— «Большие надежды» Чарльза Диккенса, — прочел я
на обложке.
Мне было известно, что Семпере знаком с некоторыми
писателями, постоянно посещавшими лавку. Заметив, как бережно Семпере держит
эту книгу, я вообразил, что дон Чарльз — один из них.
— Он ваш друг?
— Самый лучший. А отныне и твой тоже.
В тот вечер я принес нового друга домой, спрятав под
одеждой, чтобы отец не увидел. Стояла дождливая осень и пасмурные дни, и я
прочел «Большие надежды» девять раз подряд, во-первых, потому, что больше мне
нечего было читать, а во-вторых, потому, что книга оказалась замечательной,
лучше я и представить не мог. Мне казалось, что дон Чарльз написал ее лично для
меня. И вскоре я почувствовал твердую уверенность, что больше всего на свете
хочу научиться делать то, что делал этот сеньор Диккенс.
Однажды под утро мой сон был внезапно прерван: меня грубо
растолкал отец, вернувшийся с работы раньше обычного. Его глаза налились
кровью, а дыхание отдавало сильным запахом спиртного. Я с ужасом посмотрел на
него. Отец потрогал электрическую лампу, висевшую на шнуре без абажура.
— Горячая.
Он злобно зыркнул на меня и с яростью запустил лампочкой в
стену. Она взорвалась тысячью осколков, припорошив стеклянной пылью мое лицо,
но я не осмеливался стряхнуть их.
— Где она? — спросил отец бесстрастным ледяным
тоном.
Я помотал головой, трепеща от страха.
— Где эта дерьмовая книга?
Я снова покачал головой. В темноте я смутно увидел, как он
замахнулся. Я почувствовал, что вдруг ослеп, и упал с кровати. Рот заполнился
кровью, из глаз посыпались искры от жгучей боли — губы и десны горели огнем.
Повернув голову, я обнаружил на полу то, что было предположительно кусками
выбитых зубов. Лапища отца сгребла меня за шиворот и подняла.
— Где она?
— Отец, пожалуйста…
Он со всей силы впечатал меня лицом в стену, и, ударившись
головой, я потерял равновесие и рухнул, точно мешок костей. Я заполз в угол и,
затаившись и сжавшись в комок, наблюдал, как отец открывает шкаф и вываливает
на пол мои скудные пожитки. Он перерыл ящики и баулы, книги не нашел, выдохся и
возвратился ко мне. Я зажмурился и съежился у стены в ожидании очередного
удара, которого так и не последовало. Открыв глаза, я увидел, что отец сидит на
кровати и плачет, задыхаясь от стыда. Заметив мой взгляд, он выбежал, кубарем
скатившись по лестнице. Я слушал, как затихает эхо его шагов, гулко
отдававшееся в предрассветном безмолвии. Убедившись, что он ушел далеко, я
дотащился до кровати и вынул книгу из тайника под матрацем, оделся и с романом
под мышкой выбрался на улицу. Улицу Санта-Ана заволокло густой вуалью тумана,
когда я остановился у порога книжной лавки. Хозяин с сыном жили на втором этаже
в том же доме. Я осознавал, что шесть утра — совершенно неподходящее время дня
визитов, но в тот момент мною владела единственная мысль, что надо непременно
спасти драгоценную книгу. Ибо я не сомневался, что если отец, вернувшись домой,
найдет ее, то разорвет со всей яростью, бушевавшей в крови. Я позвонил в дверь
и подождал. Мне пришлось звонить еще два или три раза, прежде чем я услышал,
как открывается дверь балкона, и старый Семпере, в халате и шлепанцах,
показался в проеме и воззрился на меня в изумлении. Всего через полминуты он
спустился вниз и открыл мне. Едва он увидел мое лицо, как последние признаки
гнева испарились. Он опустился передо мной на колени и крепко взял за плечи.