Я лежал и думал: ведь были очи острее точимой косы. Клайд с остервенением тыкал мне в глаз чем-то вроде тупого карандаша, но я довольно отчётливо видел заплаканное небо и дрожащие размытые звёзды, одинокое множество, да.
У этих двоих всё же случилась рискованная заминка. Клайд внезапно отлип от моего лба и крикнул напарнице очень грубо: «Ты что мне даёшь? Я просил Бэ-2!» — «Ой, — сказала Бонни, — извините». — «Быстрее! Давление видишь??» Через полминуты он снова навалился на меня, ещё немного потыкал и выдохнул: «Всё».
Следы нападения убрали мгновенно, заклеили глаз пластырем и ссадили жертву на кресло-каталку. Медсестра, которая довезла меня до палаты, предупредила: «Три часа лежать. Только на спине!»
Я вытерпел ровно девяносто минут, потом встал, плавно прогулялся до лифта, спустился вниз и вышел на крыльцо. От сигареты меня слегка повело, я переждал головокружение на свежем воздухе и вернулся в палату.
Вскоре привезли Стечкина, тоже заклеенного пластырем, он скоропостижно уснул, но уже не храпел, а возмущённо стонал. Тогда я предпринял вылазку в больничный буфет. Это место покорило меня растворимым кофе и холодной куриной сосиской. Кажется, за всю жизнь я не едал ничего вкусней.
Часам к пяти пополудни всех заклеенных позвали в процедурный кабинет. В коридоре выстроилась очередь одноглазых. Я заглянул в приоткрытую дверь: медсестра сдирала пластыри одним лихим рывком, будто мстила кому-то или желала сорвать маску со всей мировой лжи.
Я покинул очередь и взялся раздевать глаз самостоятельно. Хорошо, что я делал это медленно и наедине с собой. Потому что счастье, я заметил, вещь труднопереносимая, иногда отнимающая рассудок, чувство дистанции, даже лицо. Но ничем иным, кроме как бешеным счастьем, я не назову эту голубизну воздуха, прошитого электрическим золотом, которое обожгло мне хрусталик, эту роскошь светопреломления, а главное — резкость, полузабытую алмазную резкость любой мелочи: транзитной ворсинки на рукаве, дёрганой секундной стрелки или пятнышка раздавленной малины, порочащей больничную простыню.
Это был цветной воздух. Пусть даже он скрывал те пресловутые девяносто четыре процента, прямо давая понять: не твоё собачье дело, тебе это видеть нельзя! Но зато легальные шесть процентов ужасали, счастливили, охорашивались и блистали всей своей неполнотой.
На скамейке возле крыльца сидел Стечкин с унылым пластырем на глазу. Я спросил, почему бы не снять. Стечкин встрепенулся: «Уже можно?», почесал бровь, ещё с минуту поковырялся и вдруг заорал: «Ого!! Вот это женщина!»
Я обернулся: в шагах пяти, на краю аллеи стояла Дюймовочка на высоченных каблуках и неловко улыбалась. Она сказала:
— Привет. Хорошо выглядишь! А мне казалось, ты лежишь весь в гипсе и в бинтах.
— Спасибо, уже не лежу. Как ты меня разыскала?
— Пришлось уйти с работы пораньше. Я тут, через дорогу, в «Русском кредите». Ты правильно погадал.
— Ничего себе гадание! Я думал, это был намёк, что придётся мне каким-то кредитом или деньгами заниматься. Значит, получается, не деньгами, а тобой? Если ты не будешь возражать.
Тут она посмотрела на меня с такой радиоактивной нежностью, ради которой уж точно стоило дожить до этих безнадежно взрослых лет. И ответила:
— Я не буду возражать.
История третья
ОСТРОЕ ЧУВСТВО СУББОТЫ
День добрый. Я являюсь корреспондентом газеты «Городские ведомости». А раньше я долгое время являлся сотрудником редакции «Областные огни». Мне нравится моя работа, несмотря на то, что платят за неё очень мало.
Лучше всего у меня получается брать интервью — особенно у знаменитых людей. Для этого нужно быть проницательным и глубоким психологом, иначе собеседник не захочет раскрыть тебе свою знаменитую душу. Правда, встречаются наглые, избалованные персоны, для которых интервью служит только способом покрасоваться перед публикой. Я бы не стал с ними общаться, если бы этого не требовал мой шеф.
Совсем недавно я беседовал с одним модным дизайнером, который пытался произвести на меня эффектное впечатление хвастливым рассказом о своей службе в военно-морских силах. Я как можно точнее записал его слова и срочно отдал текст интервью главному редактору. Даже сверхсрочно, потому что это было приказание господина Федюшина, владельца «Городских ведомостей». Не знаю, что именно его не устроило в моей работе, но, по словам редактора, господин Федюшин, когда прочитал интервью, безо всяких объяснений порвал его на куски и швырнул в мусорную корзину. А меня лишили премии, не говоря уже про гонорар.
Журналистам вообще свойственно остроумничать по любому поводу. Но я не одобряю своих коллег, когда они за глаза называют босса Федюшей. Я даже сделал замечание нашей корректорше Даше Рукенглаз. Она мне в ответ посоветовала прочесть поэта Бродского, который выражался в том смысле, что свобода — это когда не помнишь отчество начальника. А по-моему, это панибратство и неуважение к человеку, который является крупной личностью. Не Бродский является, а Федюшин, я имею в виду, Геннадий Ильич. Хотя и Бродский, наверно, тоже.
С Геннадием Ильичом был связан один случай, который очень заметно повлиял на меня и мою текущую жизнь. В каком-то смысле, даже судьбоносно повлиял. Я до сих пор никому не признавался, а теперь вот хочу рассказать.
Помню, тот день начался мелкой неприятностью. Утром я испортил приличные брюки, в которых хожу на работу, по рассеянности уселся на жвачку, прилепленную к кухонному табурету моим сыном Алёшей. Липкую резинку мне отчистить не удалось — сзади на тёмной ткани осталось белёсое пятно. (Есть ещё брюки от костюма, но они уже некрасиво лоснятся, а других выходных брюк у меня нет.) Вынужден был идти на работу с пятном и стараться поменьше поворачиваться к окружающим людям спиной.
Я тогда ещё не подозревал, что сразу после обеда меня вызовет к себе поговорить (впервые!) сам Федюшин. Не просто поговорить, а попросить у меня помощи в жизненно важном вопросе. Он — у меня!..
За мной в редакцию прислали чёрный «Мерседес», чтобы отвезти в офис Геннадия Ильича. Мчались как на пожар, иногда по встречной полосе, обгоняя поток машин. Но затем в приёмной потребовалось ждать минут тридцать. Там сидела секретарша с очень эффектной внешностью — не хуже, чем у героини оперетты, и она отвечала на все звонки, что господин Федюшин отъехал, а вернётся только к концу дня. Через полчаса он вышел, не глядя пожал мне руку и впустил в кабинет.
Усадил меня за стеклянный столик возле камина — как гостя, а не как подчинённого. Кофе с конфетами совсем не хотелось, но отказаться я не смог. Было настолько приятно ощущать себя нужным и желанным человеком для такой персоны, как Федюшин, что я не сразу вник в тему разговора.
Геннадий Ильич был совсем не в духе. Он с полуслова начал ругать какого-то Вадика, назвав его засранцем не менее трёх раз. При этом глядел на меня вопросительно, как будто ждал моральной поддержки. Я невольно кивнул, но он нахмурился ещё сильней.