Парень предложил мне стул и запросил «выходные данные»: место, год, месяц, день и час рождения — всё с дежурной вежливостью, так и не отрываясь от экранчика. Это внушало доверие. По крайней мере, он не щупал меня наглым, всезнающим взглядом доморощенного психотерапевта.
Когда компьютер выдал натальную карту (или как там у них называется эта круглая схема, перечёрканная цветными хордами и категорическими острыми углами), астролог, наконец, заговорил. Он довольно складно изложил обстоятельства моей жизни за последние лет пятнадцать, даже угадал профессию, но я его прервал. Своё-то прошлое я как-нибудь сам предскажу, память пока не отшибло.
Он спросил раздражённо:
— Вам что, лишь бы на будущее?
— Мне лишь бы настоящее. Ближайшие дни.
Парень опять уткнулся в монитор. Вся складность улетучилась. Теперь он хмыкал, как технарь, нашедший поломку, и гундел себе под нос:
— Ну, тут у вас это… Вроде бы. Ну, в том смысле, что…
Он мрачнел буквально на глазах. Я ждал.
— Ну, в том смысле… Кардинальное что-то. Возможно, с медициной. Операция, типа?
— Да, — говорю.
— А какого числа?
— Двадцать седьмого.
И вот тут он заткнулся. Просто завис у экрана с вытянутым лицом, как будто язык проглотил.
Не знаю. Может, у этих астрологов вообще не принято клиентам плохие новости сообщать. Но молчал он очень конкретно.
Я попытался его приободрить: да ладно, говорите прямо, я ведь и так всё понимаю.
Он осторожно покашлял и кое-как выдавил из себя:
— В общем, это… Не хочу вас пугать. Но лучше бы это было не двадцать седьмого. Лучше в этот день не трогать ничего. Тогда, может, обойдётся.
Как говорится, и на том спасибо.
Оставалось идти пить грушевый сок. Или томатный.
Двадцать третьего августа по-честному дозвонился до клиники, чтобы напомнить о себе: я такой-то, собираюсь на днях приехать сдаваться.
Та же самая девушка снова задумчиво поцокала по клавишам — и вдруг начала многословно извиняться: «Очень сожалеем, что причинили неудобства! По независящим причинам… Вам операцию на двадцать восьмое перенесли. Так уж получилось! Двадцать седьмого только освободится палата, и мы вас положим в стационар».
— Это безобразие, — говорю. — Я возмущён.
— Приезжайте после обеда! Не забудьте домашнюю одежду и деньги.
В тот же день я услышал по телефону от моей интернетовской Дюймовочки, что к следующей встрече она, так и быть, накрасится ради меня. Думаю, после слов: «Ну, прощайте!» — это уже явный прогресс.
Двадцать седьмого ближе к полудню я пошёл в татарский гастроном. Покупателей почти не было. У витрины с форелью во льду, шевеля губами, стояла бомжиха Надежда Викторовна и рассматривала рыбу, как музейный экспонат.
Я набрал продуктов больше обычного и, проходя мимо Надежды Викторовны, тихо сказал: «Есть важное дело». Она кивнула со значением и пошла вслед за мной.
По пути из гастронома Надежда Викторовна на всякий случай дважды заявила: «Я ведь не какая-нибудь там фитюлька!» Это я охотно подтвердил.
Когда мы пришли ко мне, я сказал Надежде Викторовне, что она остаётся здесь домохозяйничать. Вот деньги, вот еда. А сам я уеду, может быть, дня на три. Или, возможно, на долгие годы. Она вытаращила глаза, огляделась по сторонам и сказала сурово: «Тогда я буду мыть пол».
Меня положили в одну палату с человеком по фамилии Стечкин. Мы вместе выходили на крыльцо покурить, и Стечкин рассказывал, что живёт вдвоём с котом по имени Барселон. В домашних условиях, если никто не слышит, к нему ещё можно обратиться: Барсик. Но при людях, на улице — никакой фамильярности, только Барселон. Иначе кот сильно страдает неврастенией. У Стечкина правый глаз минус одиннадцать, а левый — совсем перестал видеть год назад. После долгих колебаний решено было оперировать левый. Стечкин пояснил: «Женщин давно не вижу, очень хочется посмотреть».
Он угостил меня малиной, которую, по его словам, выращивает дома на балконе, чтобы порадовать кота.
Вечером неожиданно позвонила Дюймовочка:
— Как ты, жив ещё? Я собиралась погадать на тебя, но боюсь.
— Давай я сам погадаю. Только ты меня научи.
— Ты там, наверно, не сумеешь. Надо свечи и зеркала. А окно у тебя там есть? Ты просто подойди к окну и выгляни. Что первое увидишь, то и будет. Я так в детстве гадала.
— Уже выглядываю. Здесь одни деревья и вывеска банка «Русский кредит».
— О! Как интересно.
— Ничего интересного. Сейчас буду пытаться уснуть. Завтра обещают поднять в шесть часов.
Но Стечкин заснуть мне не дал: он храпел так, будто участвовал в вулканическом процессе. На месте Барселона я бы тоже страдал неврастенией.
В шесть утра включили свет и объявили по радио, что оперируемым запрещается завтракать и даже пить, а сами операции начнутся в девять. «Тогда какого хера будить в шесть?» — спросил Стечкин и вернулся к вулканическому процессу.
Мне возвращаться было не к чему, поэтому я пошёл на улицу курить. Там ещё было темно, светилась лишь неоновая вывеска банка. К концу второй сигареты мне пришли на память дивные стихи, четыре строчки, читанные в студенческом возрасте. Тогда они мне показались чересчур высокопарными: «Были очи острее точимой косы — по зегзице в зенице и по капле росы». Как там дальше? Вспомнить надо было позарез. А, вот: «И едва научились они во весь рост различать одинокое множество звёзд». Человек, который это написал, мог уже ничего не бояться. Точнее говоря, потому и написал, что не боялся ничего.
В полдевятого я застиг себя раздевающимся на глазах у странной кастелянши. Она принесла белую полотняную рубаху, белые штаны, белые бахилы с завязками, белую шапочку, встала напротив и принялась разглядывать меня. Оказалось, её томили сердечные истории. Пока я надевал рубаху и безразмерные штаны задом наперёд, потом снимал и заново их напяливал, она успела рассказать о своём первом возлюбленном, который пел ей под гитару, что на нейтральной полосе цветы необычайной красоты. Меня почти доконали непарные куцые завязки на бахилах, когда речь зашла о родной племяннице кастелянши. Смысл сообщения сводился к тому, что ближайшая подруга младшей сестры её второго мужа однажды была в Риме!
— Вы представляете!?
— Ну, представляю. Я тоже был в Риме.
— Вот!! Я так и чувствовала, что мы родственные души!
Спать хотелось сильнее, чем жить. Спотыкаясь, наступая на завязки и теряя бахилы, я чувствовал себя плохо экипированным детсадовцем. Но операционный стол с маленькой подушкой в изголовье мне понравился. Здесь никто не храпел и ничто не предвещало дурного. Поэтому я прикорнул и уже готов был вздремнуть. Как вдруг сзади на меня вероломно накинулись сразу двое — судя по голосам, мужчина и женщина. Действовали стремительно, в четыре руки: марлевый кляп на лицо, справа — наручник-манжетка, слева — игла убойной длины. Пока мужская пясть упиралась в мой лоб, как в столешницу, женские пальцы уже ставили распорку между век. Эта преступная парочка неплохо спелась, прямо Бонни и Клайд.