Мой Франсуа, который был, когда мы поженились, всего-навсего мастером-стеклодувом на небольшой стекловарне, имел теперь власть явиться в какое-нибудь имение и арестовать его владельца, если тот находился под подозрением, – того самого владельца, который всего несколько лет назад просто вышвырнул бы его за дверь.
Был один случай, когда эта пара – мои брат и муж – с горсткой национальных гвардейцев арестовали половину всех жителей деревни Сент-Ави, схватили двух бывших аристократов, братьев Белиньи, и еще одного, мсье де Невё, обезоружили их и отправили под стражей в Мондубло по подозрению в том, что они изменники нации. Муниципальные власти в Мондубло держали всех троих под арестом, так как они не смели ослушаться приказа генерал-адъютанта. Несколько дней спустя, заходя в дома наших рабочих в Шен-Бидо, я обратила внимание на великолепные ножи и вилки – некоторые из серебра и с монограммами, – выставленные напоказ, и нисколько об этом не задумалась, словно они были просто куплены на рынке в какой-нибудь лавке.
Великое дело привычка: стоит только привыкнуть, и новая для тебя точка зрения начинает казаться вполне естественной. Постепенно я стала смотреть с подозрением на всякую собственность более или менее внушительных размеров. Я решила, что если человек при старом режиме принадлежал к аристократии, он не имеет права ею владеть. Так же как Мишель и Франсуа, я считала, что эти люди затаили злобу и мечтают о мести, а возможно, скрывают у себя склады оружия, которое потом будет использовано против нас. Ведь новые законы очень больно ударили по аристократам, и естественно было предположить, что они будут тайно собираться группами, имея целью свержение нового режима.
Я никогда не слышала, что думает об этих мародерских делах Пьер. Когда мы бывали в Ле-Мане, речь о них никогда не заходила, ведь у него всегда было достаточно собственных новостей, которыми он жаждал поделиться. Он сделался ревностным членом организации, носившей название «Club des Minimes».
[37]
Она была филиалом «Якобинского клуба» в Париже, знаменитого своими прогрессивными взглядами, и была образована теми депутатами Национального Собрания, которые постоянно требовали дальнейших изменений Конституции. Заседания «Club des Mnimes» частенько проходили весьма бурно, а на одном из них в конце девяносто первого года Пьер поднялся со своего места и произнес страстную речь, направленную против трехсот священнослужителей и такого же количества экс-дворян в Ле-Мане, которые – он был готов в этом поклясться – делали все возможное, чтобы уничтожить революцию.
Все это я узнала от Эдме, которая приезжала к нам в Шен-Бидо на несколько дней погостить.
– Это я ему об этом рассказала, – поделилась со мной сестра. – Жена одного из наших клиентов, мадам Фулар, явилась ко мне и пожаловалась, что, когда она пришла на исповедь, священник велел ей использовать свое влияние на мужа, с тем чтобы он не вступал в «Club des Minimes». Если она этого не сделает, он не даст ей отпущения грехов.
Я не могла поверить, что священник может решиться на такое, однако Эдме уверила меня, что это был не единичный случай; то же самое она слышала и от других женщин.
– Ле-Ман заражен отвратительным реакционным духом, – говорила она, – и я уверена, что виноваты в этом офицеры шартрского драгунского полка. В моем старом доме в Сен-Винсентском аббатстве поставили на постой одного бригадира, и он мне рассказал, что офицеры запрещают драгунам брататься с национальными гвардейцами. Пьер со мной согласен, «Club de Minimes» считает, как он говорит, что пора совсем избавиться от этого полка. Драгуны сослужили свою службу, к тому же у тамошних офицеров слишком много родственников, которые эмигрировали из Франции, бежали к принцу Конде в Кобленц.
Принц Конде, двоюродный брат короля, вместе с графом д'Артуа находился в Пруссии и пытался создать из эмигрантов, которые за ним последовали, добровольческую армию, а потом с помощью герцога Брауншвейгского вторгнуться во Францию и свергнуть новый режим.
От Робера мы не имели никаких известий в течение нескольких месяцев, и я очень боялась, что он, подобно многим другим, уехал из Англии и направился в Кобленц. Находясь в непосредственном общении с реакционерами, которые спят и видят как бы восстановить свое положение, он, конечно же, заразился их идеями, и ничего не знает о том, что делается у нас для блага страны.
Всякий раз как мы встречались с Пьером, он, прежде чем меня обнять, вопросительно смотрел, а я только качала головой. Ни он, ни я не говорили ни слова, пока не оставались наедине. На нашей семье лежало позорное клеймо: среди нас был эмигрант.
Между тем Эдме была права, говоря, что в Ле-Мане существуют реакционные силы. Это легко можно было заметить в театре – нам говорили, что то же самое происходит и в Париже: когда по ходу пьесы упоминались свобода, равенство и братство, все патриоты, присутствующие в зале, начинали громко аплодировать, когда же, наоборот, речь заходила о верности трону или о принцах, приветственные крики и аплодисменты раздавались со стороны тех, кто считал, что наши собственные король и королева подвергаются в Париже притеснениям.
В самом начале декабря девяносто первого года я решила поехать к Пьеру погостить. Это было в то время, когда Мишель купил свой участок церковной земли за Мондубло, поэтому ни он, ни Франсуа не могли сопровождать меня в Ле-Ман. Я приехала в понедельник, а на следующий день Пьер и Эдме явились домой к обеду в страшном возбуждении, вызванном тем, что они услыхали о событиях, произошедших накануне в Театре комедии. Оркестр драгунских офицеров, в сопровождении которого шел спектакль, отказался играть популярную в то время песню «Ça ira»,
[38]
несмотря на то, что этого требовала большая группа зрителей, сидевших на дешевых местах.
– Муниципальные власти в ярости, – объявил Пьер. – Они уже подали жалобу офицеру, который сегодня утром командовал парадом драгун. Если ты хочешь позабавиться, Софи, пойдем в четверг с нами в театр, мы с Эдме собираемся посмотреть «Семирамиду», а после нее балет. Будет играть этот самый оркестр драгун, и если они не сыграют нам «Ça ira», я заберусь на сцену и буду петь сам.
Эта песня пользовалась бешеным успехом в Париже, а теперь и у нас в провинции чуть ли не каждый либо насвистывал, либо напевал эту мелодию, хотя написана она была как карийон
[39]
и исполнять ее нужно было на колоколах. Честное слово, это была заразительная мелодия. Я слышала ее с утра до ночи от молодых работников и подмастерьев у нас на заводе и во дворе, и даже мадам Верделе напевала ее в кухне, хотя и сильно фальшивила. Мне кажется, что молодежи особенно нравились слова, и, вероятно, именно эти слова и были восприняты как оскорбление консервативно настроенными музыкантами драгунского оркестра.
Если я правильно помню, начальная строфа звучала так: