Я наконец уснула, оттого что все внутри у меня онемело, а когда проснулась, рядом со мной был Франсуа, он умолял простить его, ему было так стыдно за вчерашнее, за то, что он напился, и мне ничего не оставалось – только обнять его и утешить.
Я не собиралась его расспрашивать, но он сам охотно все рассказал, ему, наверное, очень хотелось избавиться от необходимости скрывать что-то от меня. Я угадала правильно: они были в Нуане. Их патруль вышел далеко за пределы установленных для него границ, подгоняемый слухами о заговоре аристократов. Весь район к югу от Мамера, вплоть до самого Баллона и Боннетабля, был охвачен паникой, причем никто толком не знал, что это за слухи, – кто-то им сказал, что в лесу рыщут разбойники, переодетые монахами, – та же старая история, что мы слышали в дороге.
– Когда Мишель услышал про этих вооруженных монахов, которые врываются в деревни и пугают людей, – рассказывал Франсуа, – он просто обезумел. Нам было известно, что кюре Бенар из Нуана – скупщик зерна и что он поехал в Париж за оружием и боеприпасами, чтобы привезти все это в шато и потом использовать против своих же прихожан. Толпа уже ворвалась в дом, они схватили Кюро и его зятя в качестве заложников. Мы за ними не пошли.
– А ты знаешь, что с ними случилось потом? – спросила я.
Франсуа помолчал.
– Да, – сказал он наконец. – Да, мы слышали. Потом, приподнявшись на локте и склонившись надо мной, он сказал:
– Мы не принимали никакого участия в убийстве. Эти люди словно лишились рассудка. Им нужна была жертва. Здесь нельзя винить никого в отдельности, их всех охватило какое-то безумие, словно мгновенно распространившаяся зараза.
Точно такое же безумие охватило толпу возле Сен-Винсентского аббатства, и в результате там под копытами лошадей погибла женщина. В его власти оказалась и моя сестра Эдме, охваченная им, она забыла своего мужа, свой дом.
– Франсуа, – сказала я, – если так пойдет дальше, и начнутся грабежи и убийства, и можно будет отнимать у человека жизнь и имущество, то наступит конец закону и порядку и мы вернемся к варварству. Неужели это и есть построение нового общества, о котором толкует Пьер?
– Это одно из условий достижения цели, – ответил он. – Во всяком случае, так говорит Мишель. Прежде, чем что-нибудь построить, нужно разрушить старое, по крайней мере, расчистить место. Те люди, Софи, которых… которые погибли в Баллоне, они же устраивали заговоры против народа. Они бы, не задумываясь, всех перестреляли, если бы только у них в шато было оружие. Они заслужили смерть, их надо было убить в назидание другим, в качестве примера. Мишель нам все это объяснил, ведь наши люди тоже задавали ему вопросы.
Мишель сказал… Мишель объяснил… Все было, как прежде. Мой муж шел за своим другом, за своим вождем.
– Значит, вы взяли в шато все, что хотели, и вернулись домой? – спросила я.
– Можно сказать и так, – ответил он. – Мишель говорит, что человек, который голодал и мерз целую зиму, имеет право получить за это компенсацию. И люди, конечно, против этого не возражали, как ты можешь себе представить. Четыре ночи подряд мы ночевали в лесу, ожидая, чтобы все успокоилось. Еды и питья, как видишь, у нас было достаточно. Тогда-то я…
– …и напился, чтобы успокоить свою совесть, – закончила я за него.
Потом мы еще немного полежали, не говоря ни слова. В течение этой недели, с того момента как мы расстались, каждый из нас проделал огромный путь, скорее даже не по расстоянию, а по времени. Если это новое общество действительно такое, к нему нелегко будет приспособиться.
– Не будь ко мне слишком суровой, – вдруг сказал он. – Я не знаю, как это случилось. Мы развели костер в лесу, пили и ели, мы с Мишелем все время находились рядом с людьми. Это было очень странное чувство – только мы, все остальное не имело никакого значения, у нас не было мыслей о вчерашнем дне, не думали мы и о завтрашнем. Мишель все повторял: «Это все в прошлом… это все в прошлом… Старое ушло навсегда. Страна принадлежит нам». Я уже говорил тебе, нас охватило безумие…
Потом муж заснул, положив голову на мою согнутую руку, а позднее, когда он снова проснулся и мы оделись и сошли вниз, в гостиной все были чисто и прибрано, стол по-прежнему стоял посередине комнаты, и единственным изменением стало то, что за обедом у нас на столе было великолепное серебро: вилки и ножи с монограммами и серебряная сахарница.
– Интересно, – сказала я мадам Верделе, чтобы испытать ее, – что сказала бы матушка, если бы видела все это.
Мы стояли возле буфета в кухне, рассматривая остальное серебро, аккуратно разложенное и расставленное на полках. Мадам Верделе взяла в руки огромный подсвечник, подышала на него, потерла, чтобы он блестел, и снова поставила на место.
– Она бы сделала то же, что и я, – ответила она. – Приняла бы за благо этот дар и не стала бы задавать вопросов. Как говорит мсье Мишель, человек, который обладает такими сокровищами и морит голодом тех, кто на него работает, заслуживает, чтобы у него все отобрали.
Это удобная философия, но я не была уверена, что отобранным должны воспользоваться мы. Знаю только одно: по мере того как шло время, я начала привыкать к виду серебра с монограммами на нашем столе, а через неделю сама помогала мадам Верделе укорачивать парчовые портьеры, чтобы их можно было повесить у нас в гостиной, где окна не такие высокие, как в шато.
О разбойниках больше разговора не было. Великий Страх, который прокатился по всей Франции после взятия Бастилии, захватил нас тоже, рассеялся и канул в вечность. Рожденная слухами, подхваченная нашими собственными страхами паника возникла мгновенно и так же быстро исчезла, наложив, однако, неизгладимый отпечаток на всю последующую жизнь.
В каждом из нас проснулось что-то, о чем мы и не подозревали: смутные мечты, желания и сомнения, пробужденные к жизни этими самыми слухами, пустили корни и расцвели пышным цветом. Всех изменило это время, никто не остался прежним. Робер, Мишель, Франсуа, Эдме, я сама – все как-то незаметно переменились. Слухи, верные или ложные, раскрыли, обнажили, подняли на поверхность то, что прежде было скрыто, таилось в глубине, – наши страхи и надежды, которые отныне будут составлять часть нашей повседневной жизни.
Единственный из нас, кто радовался от души, кого не тронули, не испортили текущие события, был Пьер. Это он на второй неделе августа рассказал нам о великом решении, принятом в ночь на четвертое Национальным Собранием в Париже. В Ле-Мане эту новость услышали двумя днями раньше, и он воспользовался первой же возможностью для того, чтобы приехать к нам верхом на лошади и сообщить об этом. Виконт де Ноайль, шурин генерала Лафайета, представлявший аристократов, которые придерживались прогрессивных взглядов, выдвинул предложение, адресованное всему Собранию, согласно которому отменяются все феодальные права и все люди объявляются равными, независимо от рождения и положения. Все титулы должны быть отменены, и каждый человек сможет молиться Богу так, как он того пожелает, что же касается привилегий, то они должны быть отменены навечно.