Все было так, как и полагалось, именно так они себе его представляли: безмятежный поэт, за которым стоит традиция, а Англия и они сами низко склоняются перед ним, признавая его превосходство.
Итак, они удалялись по длинной подъездной аллее, обсаженной каштанами, через парк, где паслись олени, — за парком густой лес, — мимо сторожки, через высокие железные ворота и оттуда уже на шоссе, которое ведет в Лессингтон.
Качая головами, они вздыхали в восторге от красоты увиденного, умиротворенности этого дома, от знакомства с моим отцом, но, даже завидуя ему, они в глубине души с улыбкой вспоминали собственные дома, ожидавшие их, свои маленькие радости и печали.
Вот о чем я рассказал в тот вечер Джейку в углу грязного ресторана, где в воздухе стоял табачный дым. Он не прерывал меня вопросами, я как будто беседовал с собой, а он лишь молча присутствовал при этом.
Разгоряченный рассказом, я повернулся, и взгляд мой упал на листок газеты, который кто-то оставил на соседнем столике. Это был тот самый выпуск, который я сегодня читал на мосту. Рядом с колонкой текста с газетного листа на меня смотрело лицо моего отца, видимо, чтобы лишний раз меня помучить.
Я ударил по газете кулаком и бросил ее Джейку, сидевшему в затененном углу.
— Вот, — сказал я, — это мой отец. — В голосе моем звучали и торжество, и вызов, я как будто ожидал, что он удивится и не выкажет одобрения, а мне это было безразлично. Вот так-то.
Он взглянул на фотографию и фамилию под ней, потом вернул мне газету, не произнеся ни слова. Я продолжил озвучивать свои мысли. Я снова говорил о доме и мысленно бродил по узким пыльным коридорам безмолвного особняка, проходя мимо дверей спален, которыми никогда не пользовались, заглядывая в большое необитаемое крыло, которое было закрыто и отделено от той части дома, в которой мы жили.
Мебель, прикрытая белыми чехлами, в сумраке выглядела очень загадочно. Если я открывал окно, то скрипели петли и тряслась рама, а когда в комнату просачивался дневной свет, было такое ощущение, будто совершается святотатство. Слепой мотылек, трепеща, летел к свету. Потом я закрывал окно, плотно задергивал гардины и выходил из комнаты, где царил дух тления и безмолвной враждебности, шел по мрачным коридорам, спускался по каменной лестнице помещения для слуг и выбирался в сад, на яркий солнечный свет, как тот мотылек с трепещущими крыльями. Однако мотылек был свободен, а я — все еще в тюрьме.
И мне хотелось закричать, и мне хотелось запеть, и мне хотелось подбросить мяч.
Да, мне хотелось быть мальчишкой среди мальчишек, поднявшись вместе с жаворонками, бродить ранним утром по мокрой траве, промочить ноги в росе и испачкать одежду илом из ручья в долине.
Мне хотелось даже разорить гнездо, не обращая внимания на безутешную птичку; хотелось нырнуть в озеро с веток ивы, низко склонившихся над водой; хотелось ощутить в руках крикетную биту и услышать резкий стук мяча о дерево.
Очень хотелось испытать на мальчишках силу своих кулаков, ввязаться в драку, хохотать, растянувшись на земле, а потом бежать вместе с ними, задыхаясь, и бросать камни, целясь в верхушку дерева.
А как хотелось прикоснуться к горячей, влажной спине лошади, чтобы она уткнулась мне в ладонь теплым носом, а потом вскочить верхом и, ударив пятками в ее бока, поскакать в луга.
Мечталось об отце, который понимал бы красоту подобных вещей, дал бы мне ружье и скакал рядом со мной верхом, подзывая собак, смеялся бы громко и долго, и чтобы от него пахло виски и табаком, и, конечно, после обеда он откидывался бы на спинку кресла, и улыбался через обеденный стол со свечами, и просил рассказать, о чем я думаю.
Мне хотелось, чтобы у меня была мать, красота которой заставляла бы меня конфузиться из-за моей неуклюжести; которая читала бы мои мысли, так что не нужно было бы ничего говорить; которая любила бы, чтобы я молча лежал в ее комнате, если мне захочется побыть одному, ни о чем не думая; которая всегда душилась бы одними и теми же духами — ими пахли бы ее ладони, а еще — за ушами; которая заходила бы ко мне перед сном, позволяя снова ощутить себя ребенком.
И ничего этого у меня не было, все существовало лишь в моем воображении, потому что мой отец был поэтом, а моя мать была его рабыней. Я же сидел в классной комнате с моим учителем, боясь пошевелиться, его близорукие глаза моргали за стеклами очков, и он с педантичной правильностью ученого читал, читал мне, соблюдая ритм греческого стиха. Мне постоянно внушалось, что я должен следовать по стопам моего отца, как смиренная тень, терпеливо тренируя свой ум, учась отшлифовывать фразы и почтительно складывать руки на переплетах книг, а из всех запахов признавать лишь запах древних манускриптов, выцветших чернил и желтого пергамента.
Открыть в себе писательский дар было тогда единственной целью моей жизни, иначе мне ни к чему было вообще рождаться на свет. Мой учитель был подобен слабому эху моего отца, он повторял фразы своего мэтра, как прилежный ученик. И я стал питать отвращение к своему отцу, к его гению, благодаря которому его сын стал посмешищем. Мой дух восстал против всего, во что он верил, и боролся против его власти, пытаясь вырваться из сети, удерживавшей меня у него в рабстве. Я ненавидел отца, в одиночестве сидящего в библиотеке, далекого и непостижимого. Его холодный разум блуждает в высотах, которых мне никогда не достичь; ему поклоняется весь мир, а он держится отчужденно, и его собственная слава не трогает его и не портит. Как мог заинтересовать его я — непоседливый мальчишка — и что значили для него мои мечты? Мы сидели вокруг стола в столовой; моя мать, тушевавшаяся, отступавшая в тень, поддерживала беседу с учителем, который поворачивался к ней, притворяясь, будто его интересует то, что она говорит; мой отец в своем дубовом кресле безмолвствовал, медленно пережевывая пищу и уставившись на скатерть, как немой идиот.
Иногда мать бросала взгляд в его сторону, и я гадал, над чем она ломает голову на этот раз.
«Ричард сегодня бледный, — говорила она. — Я полагаю, он мог бы съездить на велосипеде в Лессингтон».
Мой учитель соглашался с ней, и они сразу же раздували целую историю из этой поездки в Лессингтон: обсуждали, когда я должен выехать и возвратиться, и что мне нужно там сделать, и что посмотреть. В конце концов мне становилась ненавистна эта идея, и, мрачно уткнувшись в тарелку с мясом, я бурчал, что не хочу ехать.
Тогда мать взывала о помощи к моему отцу, сидевшему на своем конце стола, бросив на меня укоризненный взгляд, ведь по моей вине приходилось отрывать его от великих мыслей. И, когда она обращалась к нему, голос ее как-то по-особенному менялся.
«Мой дорогой, мы думаем, что Ричарду нужно съездить на велосипеде в Лессингтон».
Отец устремлял свой взор на меня — мне кажется, именно так ученый смотрит на ничтожную букашку, название которой он даже не потрудился запомнить, — выдерживал паузу, дабы не торопясь рассмотреть этот вопрос, ибо манеры его были безупречны, а затем торжественно кивал, словно обдумал это дело.