Меня заинтриговало обстоятельство, что ректор с больничной койки потребовал те самые тома, которые так поразили мое воображение. Копаться в истории жизни Сокола у меня не было времени. Я сожалел об этом. Его безумие и его смерть я помнил. Но что происходило между ними, отец никогда не рассказывал.
Разумеется, об этом не упоминалось ни в путеводителях по Руффано, ни в буклетах с описаниями дворца.
"…Злоупотребления были столь исключительны по своей природе, что побудить к ним мог только дьявол. Когда жители Руффано выдвинули против него обвинения, герцог Клаудио отплатил им, заявив, что самим небом ему дарована власть решать, какого наказания заслуживают его подданные. Гордого разденут донага, надменного подвергнут оскорблениям, клеветника заставят умолкнуть, змея издохнет от яда своего. И уравновесятся чаши весов небесной справедливости".
И так на нескольких страницах. "Искушение" в герцогской спальне над библиотекой приобрело для меня новый смысл.
"Герцог Клаудио был, без сомнения, безумен. Именно этим после ужасной смерти Сокола объяснял его поступки наследовавший ему добрый и мягкий брат, великий герцог Карло. Подобные соображения не относились к приверженцам Сокола. Ни у кого из этой горстки распутников не было веры в свое божественное предназначение. Их миссией было насиловать и уничтожать. Столь великий страх и ненависть внушали они населению Руффано, что, когда произошла последняя резня и герцог был умерщвлен вместе со своими приспешниками, коридоры и парадные комнаты дворца были залиты кровью и над падшими свершались самые невероятные жестокости и отвратительные надругательства".
Разумеется, эти страницы помогут ректору скоротать время в больничной палате.
Я упаковал книги и, как только вернулся второй помощник, вышел из библиотеки и направился на виа деи Соньи.
Когда я приближался к ограде сада, волнение мое усилилось. Сегодня никто не прятался в тени. Я шел домой. Подойдя ближе, я, как и накануне вечером, услышал звуки рояля. Это был "Прелюд" Шопена. Звуки то взлетали вверх, то низвергались вниз с почти дикой насыщенностью и силой. Казалось, они ведут спор, страстный, яростный, который не потерпит постороннего вмешательства и все снесет на своем пути; но вот он стих, и звучание инструмента стало вкрадчивым, умоляющим. Нет, эта музыка не для того, кто лежит на одре болезни. Но ведь ректор в Риме, миль за сто пятьдесят отсюда.
Я толкнул садовую калитку и вошел. Здесь ничто не изменилось. Как и прежде, на небольшом огороженном пространстве росло одинокое дерево, но трава была подстрижена более аккуратно, чем в наше время. По выложенной плитами дорожке я подошел к двери и позвонил. Музыка смолкла. Неожиданно на меня напал панический страх, и я едва не убежал, как мальчишка, бросив книги перед дверью. Как сотни, тысячи раз до того, я услышал звук спускавшихся по лестнице шагов. Дверь отворилась.
– Синьора Бутали?
– Да.
– Прошу прощения за беспокойство, синьора. Я принес книги из дворцовой библиотеки, которые вы просили.
В герцогском дворце, в комнате для аудиенций висит картина под официальным названием "Портрет знатной дамы", хотя отец называл изображенную на ней женщину "Молчуньей". Лицо серьезное, сосредоточенное, темные глаза смотрят на художника с полным безразличием, некоторые даже говорят – с осуждением. Альдо видел в ней совсем другое. Помню, как он спорил с отцом, убеждая его, что в Молчунье таится скрытый огонь, сжатые губы маскируют пристальное внимание и наблюдательность. Синьора Бутали вполне могла бы позировать для этого портрета. Ее красота принадлежала шестнадцатому веку – не нашему.
– Это я с вами говорила по телефону? – спросила она и, словно заранее зная ответ, добавила:
– С вашей стороны очень любезно, что вы так быстро пришли.
Она протянула руку за книгами, но я смотрел мимо нее… в глубь холла.
Прежними были только стены. Стулья незнакомой формы и высокое зеркало изменили перспективу. У моего отца была слабость всюду развешивать репродукции любимых картин из дворца, уже тогда это казалось старомодным, но зато благодаря ей мы хорошо их запомнили. Теперь в холле висела только одна картина, да и то современная, в застекленной раме: листок с нотами и рядом с ним фрукты больше, чем в натуральную величину. Стена вдоль лестницы на второй этаж, белая при нас, теперь была сизо-серого цвета. Все это я увидел и осознал за считанные мгновения, и меня охватило безрассудное негодование на то, что кто-то посмел войти в наш дом, испортить его и, приноравливая к своим вкусам, потревожить многолетние привычки, впитанные самими стенами.
Разве стенам и потолкам, знавшим нас, это безразлично? Неужели они должны молча это сносить?
– Извините, синьора, – сказал я. – Но я пришел не только потому, что вы меня попросили, а еще и потому, что меня влекло к этому дому. Вчера я проходил мимо и слышал, как играли на рояле. Поскольку я люблю музыку, то остановился послушать. Тогда я даже не знал, что это дом ректора, потом мне сказали об этом в библиотеке. Когда сегодня утром вы спросили про книги…
Как и у дамы на портрете, ее губы не улыбались, но выражение глаз смягчилось.
– И вы решили, что это удобный случай, – сказала она, прерывая меня.
– Если откровенно, то да.
Я отдал ей книги. Мой взгляд снова устремился в сторону лестницы.
Последний раз я спускался по ней бегом. Мать звала меня из сада, держа в руке чемодан, который тут же передала адъютанту коменданта. На виа деи Соньи ждала штабная машина.
– А вы сами играете? – спросила синьора.
– Нет. Нет. К сожалению, я лишен этого дара. Но вчера… вчера вы играли, кажется, "Арабеску" Дебюсси. Видит Бог, ее часто можно услышать по радио, но у вас она звучала совсем иначе. Она пробудила во мне воспоминания детства, вернула многое давно забытое, сам не знаю почему… в нашей семье никогда не играли на фортепьяно.
Она серьезно посмотрела на меня, словно разглядывая предполагаемого ученика, затем сказала:
– Если вы можете уделить мне немного времени, пойдемте наверх, в музыкальную комнату, и я сыграю вам "Арабеску".
– Уделить время? – повторил я. – Об этом надо спрашивать не меня, а вас. Можете ли вы?
Ее глаза еще больше потеплели. Даже губы стали не такими жесткими.
– Я не приглашала бы вас, если бы не могла. Как бы то ни было, еще рано. Следующего ученика я жду не раньше трех.
Она закрыла дверь и, оставив книги на стуле в холле, повела меня на второй этаж, прямо в спальню моей матери. Комната очень изменилась. Я ее совсем не узнал. Оно и к лучшему, ведь, входя, я ожидал увидеть смятую двуспальную кровать, перевернутые, как в день нашего отъезда, простыни… дверцы шкафа открыты, на вешалках в беспорядке висит ненужная матери одежда, на полу валяется оберточная бумага, на подносе с остатками завтрака – высохшие пятна кофе.