— Выставила вас? — воскликнула она. — Из вашего собственного дома?
О, Филипп, как вы можете задавать такие вопросы?
— Вы бы тогда остались? Вы жили бы здесь, в этом доме, и, в известном смысле, держали бы меня у себя на службе? Мы жили бы здесь вместе, как живем сейчас?
— Да, — сказала она. — Да, пожалуй. Я об этом никогда не думала. Но тогда все было бы иначе. Не надо сравнивать.
— В чем иначе?
Она всплеснула руками:
— Как мне вам объяснить? Неужели вы не понимаете, что при нынешних обстоятельствах мое пребывание в вашем доме выглядит весьма двусмысленно просто потому, что я женщина. Ваш крестный первый согласился бы со мной. Он ничего не говорил, но я уверена: он считает, что мне пора уезжать. Если бы дом был моим, а вы, по вашему выражению, состояли бы у меня на службе, все выглядело бы совершенно иначе. Я была бы миссис Эшли, а вы — моим наследником. Но вышло так, что теперь вы — Филипп Эшли, а я — родственница, живущая вашими щедротами. Между тем и другим огромная разница, дорогой.
— Совершенно верно, — согласился я.
— И значит, — сказала она, — не будем больше говорить об этом.
— Нет, будем говорить, — сказал я, — поскольку это дело чрезвычайной важности. Что случилось с завещанием?
— Каким завещанием?
— Завещанием, которое Эмброз составил, но не подписал, в котором он оставляет все имущество вам?
Я заметил в ее взгляде еще большую тревогу.
— Как вы узнали про это завещание? Я вам о нем не рассказывала.
Порою ложь бывает во спасение, и я прибег к ней.
— Я всегда знал, что оно должно существовать, — ответил я, — но, видимо, осталось неподписанным и, следовательно, с точки зрения закона, лишено юридической силы. Зайду еще дальше в своих предположениях и скажу, что завещание находится здесь, при вас.
То был выстрел наугад, но он попал в цель. Она инстинктивно бросила взгляд на небольшое бюро, затем на стену и снова на меня.
— Чего вы добиваетесь? — спросила она.
— Ничего, кроме подтверждения, что оно существует.
После некоторого колебания она пожала плечами.
— Хорошо. Да, существует, — ответила она. — Но оно ничего не меняет.
Завещание не было подписано.
— Могу я его увидеть? — спросил я.
Она долго молча смотрела на меня. Было ясно, что она смущена и, пожалуй, встревожена. Она встала с кресла, подошла к бюро и, помедлив в нерешительности, снова взглянула на меня.
— С чего вдруг все это? — спросила она. — Почему мы никак не можем оставить прошлое в покое? В тот вечер в библиотеке вы обещали, что мы так и сделаем.
— Вы обещали тогда, что останетесь, — ответил я.
Давать мне завещание или нет — выбор был за ней. Я подумал о выборе, сделанном мною днем у гранитной плиты. К добру или к беде, но я решил прочесть письмо Эмброза. Теперь ей предстояло принять решение. Она достала ключ и открыла выдвижной ящик бюро. Из ящика она вынула лист бумаги и протянула его мне.
— Если вам так хочется — читайте, — сказала она.
Бумага была исписана почерком Эмброза, более четким и разборчивым, чем письмо, которое я прочел днем. На месте даты значился ноябрь позапрошлого года — к тому времени они были женаты семь месяцев. Заголовок гласил:
«Завещание Эмброза Эшли». Содержание было именно таким, как он описал в письме ко мне. Имение и все имущество отходило к Рейчел в пожизненное владение с условием, что я буду управлять ими при ее жизни, и после ее смерти переходило к старшему из детей от их брака, а в случае отсутствия таковых — ко мне.
— Могу я снять с него копию? — спросил я.
— Делайте что хотите, — ответила Рейчел. Она была бледна, и по ее равнодушному тону могло показаться, будто ей это совершенно безразлично. — С прошлым покончено, Филипп, и нет смысла говорить о нем.
— Я пока оставлю завещание у себя и заодно сниму с него копию.
Я сел к бюро и, взяв перо и бумагу, принялся за дело. Она полулежала в кресле, подперев голову рукой.
Я знал, что должен иметь подтверждение всему, о чем писал Эмброз, и хотя каждое слово, которое мне пришлось произнести, вызывало у меня отвращение, я все-таки заставил себя обратиться к ней с вопросом. Перо скрипело по бумаге; снятие копии с завещания было не более чем предлог: я мог не смотреть на нее.
— Я вижу, что оно датировано ноябрем, — сказал я. — У вас есть какие-нибудь соображения, почему Эмброз именно в этом месяце составил завещание? Ведь вы обвенчались в апреле.
Она не спешила с ответом, и я вдруг подумал о том, что, должно быть, испытывает хирург, зондируя едва затянувшуюся рану.
— Не знаю, почему он написал его в ноябре, — наконец проговорила Рейчел. — В то время ни он, ни я не думали о смерти. Скорее, наоборот. Это было самое счастливое время из всех полутора лет, что мы провели вместе.
— Да, — сказал я, беря чистый лист бумаги, — он писал мне.
— Эмброз писал вам? Но я просила его не делать этого. Я боялась, что вы не правильно его поймете и почувствуете себя в некотором смысле ущемленным. С вашей стороны это было бы вполне естественно. Он обещал сохранить завещание в тайне. Ну а потом случилось так, что оно утратило всякое значение.
Ее голос звучал глухо, монотонно. В конце концов, когда хирург зондирует рану, то страдалец, возможно, вяло говорит ему, что не чувствует боли. «Но женщина чувствует глубже», — написал Эмброз в письме, которое теперь погребено под гранитной плитой. Царапая пером на бумаге, я увидел, что вывожу слова: «Утратило значение… утратило значение…»
— В результате, — сказал я, — завещание так и не было подписано.
— Да. Эмброз оставил его таким, каким вы его видите.
Я кончил писать. Сложил завещание и снятую с него копию и положил их в нагрудный карман, где днем лежало письмо Эмброза. Затем я подошел к Рейчел и, обняв ее, крепко прижал к себе, не как женщину, а как ребенка.
— Рейчел, почему Эмброз не подписал завещание? — спросил я.
Она не шелохнулась, не попыталась отстраниться. Только рука, лежавшая на моем плече, вдруг напряглась.
— Скажите, скажите мне, Рейчел…
В ответ, словно издалека, прозвучал слабый голос, едва уловимым шепотом коснувшийся моего слуха:
— Не знаю и никогда не знала. Мы больше не говорили о нем. Наверное, поняв, что я не смогу иметь детей, он разуверился во мне. В его душе угасла какая-то вера, хотя сам он и не сознавал этого.
Стоя на коленях перед креслом Рейчел и обнимая ее, я думал о письме в записной книжке под гранитной плитой, письме с теми же обвинениями, хоть и выраженными другими словами, и задавал себе мучительный вопрос: как могли два любящих человека настолько не понимать друг друга, что даже общее горе не помешало их взаимному отчуждению? Видимо, в самой природе любви между мужчиной и женщиной есть нечто такое, что ввергает их в душевные муки и подозрительность.